Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А Селиверст-шорник наяривает:

– Ах ты! Ух ты! Едрит твою!.. Ишшо поддай, Павлуха! Ишшо! Ах ты! Ух ты! Ишшо маленько! Ишшо! Квасом плесни. Квасом. Ах ты! Ух ты!.. Тятенька! Ах, господи! Святые угодники-сковородники!.. Ах ты, ух ты!..

Ной только что намылил рыжечубую голову, дюжил, крепился, потом слез со скамейки на пол, а Селиверст-шорник поддает да поддает. Мыло разъедает глаза, горячий сухой пар из каменки жжет уши, печет спину – терпенья нету, вот-вот сжаришься, а Селиверстшорник подкидывает:

– Ишшо маненько! Ишшо!.. Ах ты! Их ты!.. Матушки-патлатушки! Угодники-сковородники!.. Ишшо, Павлуха! Ишшо. Шибче плесни! В зев плесни! Ишшо! Ишшо! Такут-твою!..

Паровозный котел лопнул, не иначе, до того нестерпимо жжет тело. Не баня, пекло Сатаны. Ной схватился за уши, и носом, носом по полу к бадейке с холодной водой; достал пригоршню воды и в глаза, чтобы белый свет увидеть, а Терентий Гаврилыч ржет:

– Вот погоди, служивый, я поддам после Селиверста да в снегу покатаюсь, вот это будет баня.

– К лешему! – послал Ной и ползком в предбанник. Ну нет, такая баня не для него. Отпыхался кое-как, мотая башкой, быстренько натянул кальсоны, но не успел застегнуть, лопнули по втокам, и пояс на полчетверти не сошелся. Экое! И нижняя рубаха еле-еле налезла, руки потяни в обхват плечей – расползется. Кое-как собрался – и в дом.

Белесая, дородная хозяюшка Павлина Афанасьевна удивилась:

– Так скоро?

– В экой бане быка сжарить можно.

Дуня ходила по передней с малым Кешкой на руках; глянула на голову Ноя.

– Ой, боженька! Да у тебя голова в мыльной пене.

– Говорю же: отродясь не мылся в таком пекле.

Хозяйка с Федосьей хохочут:

– О, це чоловик! У нас, на Украине, нема таких бань. Ширяют, ширяют себя, молотять, як скаженные! Ой, як молотять! Це ж Сибирь!

Хозяюшка умилостивила:

– Ладно, Ной Васильевич. Вот мы – женщины – помоемся и попаримся, тогда вы пойдете с Дуней. И Кешу помоете. Он у нас тоже не терпит пару.

Дуня хохотнула в нос, а глаза, глаза – искрами, черными искрами так и сыплют, так и сыплют, и жгут, жгут Ноя до пяток, и он чувствует, как кровь стучит в висках, вскипает, насыщая богатырское тело неведомым доселе буйством чувств.

Дуня к бане припасла заморскую рубашку из запасов, добытых Ноем, французские чулки и бордовое шерстяное платье, ни разу не надеванное, с бельгийской этикеткой, хотела поднарядиться, чтобы понравиться Коню Рыжему.

Мужики пришли из бани до того разопрелые, разморенные, будто варили их в красном причастном вине, чтобы подмолодить лет на двадцать. Выпили по ковшику кваса, и хозяин прошел к себе в опочивальню, чтоб отдохнуть перед ужином. Ужинали они все вместе – хозяин с работниками за одним большим столом в гостиной.

Женщины мылись долго; известное дело – умостительная, чистоплотная и обиходливая половина людского рода.

Когда перемылись женщины, хозяюшка сказала, что пар теперь сошел и они, гости, могут идти; если их не обременит, пусть возьмут с собою малого Кешку, тем паче, он будто прилип к Дуне.

– Пойдем, Дуня, – позвал Ной, и голос у него вроде осип.

– Сейчас. Сейчас! – А сама что-то ищет, тычется по своей комнате, хотя все собрано.

«Господи прости, эко привелось! Да ведь мужик я, язви тя, а все как вроде мальчонка. Сколь смертей повидал, сколь всякого разного хлебал, а вот, якри ее, робость одолела!» – пыхтел себе в бороду Ной.

XI

Они шли огородом между сугробами. Дуня мелко и часто, Ной – широко, размашисто с Кешкою на руках, с хрустом затаптывая ее маленькие следы.

В теплом предбаннике, где горела лампа, ни слова друг другу, Ной повесил на сохатиные рога бекешу, папаху, френч с накладными карманами, рубаху, одеяло, в которое был завернут белоголовый Кешка, и ушел первым в баню с мальчонкой, поддерживая одной рукой лопнувшие подштанники.

В бане светло от пузырчатых фонарей, подвешенных на крючья у высокого потолка. Дуня вошла в одной рубашке, и Ной, успев раздеться, отвернулся от нее, от греха подальше. Она опять хохотнула под нос, сняла рубашку, села на скамейку; взяла к себе малого, чтоб заслониться крохой от стесняющегося Ноя. Кешка сопел, фыркал, но не плакал.

– Кешку вымыли? – спросила Глафира Терентьевна из предбанника.

– Вымыли.

– Несите, пожалуйста, одену.

Дуня вынесла Кешку, закрыла дверь, обернулась и замерла возле каменки. Ной сидел к ней грудью на широченной лавке из цельной лиственной плахи и как-то странно смотрел на нее. С его медной бороды стекала вода. Но не борода, не мощная шея и грудь, не размах плеч поразили Дуню. На широченной груди Ноя, чуть пониже ямочки, зловеще сиял золотой крест на чуть видимой цепочке. Такого креста Дуня отродясь не видела. От него неслись лучики: тонюсенькие, белые, как вроде стеклянные – из верхней точки, и кроваво-красные в четырех местах. Никак не могла уяснить, что же это такое светится? Над Ноем свисал пузырь фонаря. Может, капля воды так сверкает? Тогда откуда красные лучики из четырех точек? На Дуне давным-давно не было нательного креста; жила как бусурманка, нехристь, а тут – эвон какое чудо! Дуня даже забыла про стыд и не закрылась рукою.

– Боженька! – ахнула она. – Это что у вас? Крест-то почему так сверкает?

– Экое! – Ной взглянул на крест, точно сам видел впервые. – Нательный крест деда моего. Архиерей пожаловал. Каменья в нем. Бриллиант и четыре рубина. Один генерал сказывал: каменья потому так сияют, что молодые еще, не утухли. Каменья драгоценные, так и люди: сияют до той поры, пока молоды. Погляди.

Дуне стало до того страшно, хоть беги из бани. Вспомнились молитвы деда Юскова, страхи Божьи, а что, если Ной – вовсе не Ной, а и вправду Конь Рыжий? И все, что случилось: спанье вчуже друг от друга, бегство с поезда – было ли оно? Может, и поезда не было? Где она, Дуня? С кем она? А что, если все будет так, как грозился дед Юсков? Что настанет день и час, когда свершится над ней суд Господний за все ее грехи тяжкие, за прелюбодеяние, за торг своим телом, за непочтение отца и матери и за другие мелкие и всякие грехи, про которые сама не помнит? И вот Конь Рыжий затащил ее в баню, а может, не в баню, а в чистилище?

– Боженька! – вскрикнула Дуня, закрыв лицо руками.

– Чего ты?!

Ной подскочил к ней, схватил на руки и прижал к груди. Она пыталась вырваться, что-то бормоча сквозь слезы про свои грехи и что не по своей воле стала великой грешницей и запамятовала про Бога, а Ной уговаривал, прижимал к себе, защищая ее от всех для него неизвестных напастей, затаившихся в ней. Ее сухие, кудрявящиеся волосы рассыпались по плечам и спине. Тонкая в перехвате, упругая, белая, она прилипла к его мокрому телу, мало-помалу успокаиваясь от щедрой и бесхитростной ласки.

– И в самом деле, Дунюшка, папаша твой чистый зверь, если толкнул тя в яму, и ты потом сама себя потеряла. А ты вылези из ямы, вылези! И я помогу, Дунюшка. Ты для меня самая что ни на есть благостная и самая что ни на есть чистая: в душе чистота-то, в душе!

– Нет, нет, нет! Я же… я же… ты не знаешь, где я побывала, боженька!

– Со мной теперь. Где бывала – там нету тебя.

– Потом плеваться будешь!

– Господи прости, или я сослепу спас тебя от казаков? Один у меня теперь прислон: к тебе вот, какая ты есть. Поженимся честь честью.

– Нет. Нет!

– Пошто?

– Дурная я, дурная. Не буду я тебе женой! Не буду! Ты найдешь чище. Ты хороший…

– Кабы сам, Дунюшка, чистым был. Кругом закружился.

– Это я закружилась!

Как раз в этот момент ладонь Ноя нащупала рубец на шее Дуни, возле ключицы. Рана, кажись? Но это была не фронтовая рана… Пьяный клиент в заведении, домогаясь, чтоб красотка Дуня принимала бы только его, и никого больше, да еще жадничал – умойся трешкой, дьявол патлатый, – саданул ножом. Слава богу, успела откачнуться – так бы и перехватил горло. Ох, каких повидала! Брр!..

– Ну, пусти!..

– Не пущу, Дунюшка. Не пущу.

40
{"b":"261687","o":1}