Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Побили бы нас в Петрограде или на митинге из пулеметов, – возразил Михайла.

– Пошел ты… – Терехов скрипнул зубами, оглянулся. – Тиха теперь!.. Ползти будем. Мотрите! Спугнете или пристрелите – сказал уж!..

Давно Терехов не ползал по-пластунски с таким старанием, как в этот раз. Между кустов и деревьев, осторожно пробираясь, чтоб не хрустнуть веткою, изредка поднимал голову, приглядываясь к чащобе. Наконец-то увидел ее! Спиною к нему сидит на пне, в шинели, в шапке с опущенными ушами и карабин держит на изготовку. Ну, жди, жди!

Еще осторожнее, затаив дыхание, подполз-таки к пулеметчице, с маху схватил ее за плечи, рванул на себя, втискивая голову в рыхлый снег.

У батальонщицы снегом забило рот, глаза, уши, и она даже не отбивалась.

Михайла Саврасов подумал, что Терехов придушит ее тут же. Но Терехов рванул с нее шинель – крючки выдрал с сукном. Живо снял ремень, бросил, крикнув Григорию Петюхину:

– Подмоги, чаво глядишь? Стаскивай сапоги и всю ее амуницию.

Нагую пулеметчицу с растрепанными черными волосами Терехов с Петюхиным потащили под руки спиною к черному толстому дубу, подняли ее там в рост, руки назад, вокруг ствола и привязали ремнем.

– Эт-таааа штоооо тааакооое! – раздался могучий голос Ноя Лебедя.

Никто из казаков не слышал, как по чащобе продрался к ним Ной с кольтом в руке, а за ним его верный ординарец Санька с наганом.

Терехов резко повернулся, вытаращив ошалелые белые глаза, не выпуская из рук карабина с засланным патроном, хотел пальнуть в Коня Рыжего, но тот отбил рукой ствол в сторону, грохнул выстрел. Ной с необычайной проворностью ударил Терехова рукояткой револьвера в лоб – с ног сбил, вырвал карабин, оборвал шашку, бросил в сторону, вытащил наган – в минуту управился.

Петюхин с Саврасовым не сопротивлялись – сами отдали карабины и револьверы. Шашку Петюхин не хотел снимать.

– Пристрелю! – крикнул Санька. – Сымай сичас же!

– Под трибунал пойдете все трое! – малость охолонулся Ной Лебедь. – За самосуд! За нарушение приказа! Это уже не бой, а казнь без суда и следствия!

У Терехова кровью залило глаза и щеки, он все еще утробно рычал, смахивая кровь тылом руки, ощупал лоб – череп, кажись, не проломан.

– За митинг мстишь? – зло спросил Терехов, тяжело поднимаясь. – Завяжем узелок, помни! Не век при большевиках будешь носиться на красных копытах. Когдай-то слетишь с них!

– Не стращай, вша, очкур не пережуешь, – отпарировал Ной. – А мщения у меня нет. Ни за митинг, ни за то, как ты меня со своими казаками скарауливал у станции! Нету мщения, а есть справедливость.

– У большевиков, што ль, справедливость сыскал? – огрызнулся Терехов, зачерпнув горсть снега и прикладывая ко лбу.

– А что большевики? Миллионщики или кровопивцы?

– Ной Васильевич, она – живая! – крикнул Санька.

– Кто живой!

– Да батальонщица. Ей-бо, живая! Это ж та самая пулеметчица, которая была…

– Не болтай лишку! – оборвал Ной Саньку. И казакам: – Стал быть, изгальство учинили?

– Не было изгальства, – отверг Григорий Петюхин. – Ты бы хоть выслушал нас. Эта стерва, – кивнул на батальонщицу, – двенадцать казаков из взвода убила. Мало, да? Мало? И мово брата, Василья, пристрелила из карабина. Брата Кондратия Филипповича, Михайлу. Мало, да?

– Одна убила, что ли? Бой есть бой! А над этой почему особую казнь умыслили? Баба ведь она. За изгальство ответ держать будете. И за нарушение приказа.

Молчали.

– Гони их, Александра, до взвода Афанасия Мамалыгина, как арестованных. Передашь Мамалыгину мой приказ: доставить их на губу под строжайший арест. Ухари! Скажешь Мамалыгину, чтоб послал казаков подобрать пулеметы, убитых, а так и коней. Потом доглядывать будешь по всей позиции, чтоб не осталось чего.

– Трогайсь! – приказал Санька.

Терехов остервенело матюгнулся и пошел первым, подобрав свою папаху, за ним Григорий Петюхин и пожилой Саврасов – след в след.

II

Смертница готова была втиснуться в ствол дерева, уставившись на рыжебородого казака немигающими черными глазами.

Взгляды их встретились, словно накрепко затянули узел, – не развязать.

Один миг – всего один миг охватного, объемного взгляда. Белое лицо, словно из него выцедили всю кровь, чуть открытый рот с белеющими плотными зубами, трясущиеся губы и подбородок с ямочкой, маленький, чуть вздернутый нос, большие, страхом насыщенные глаза, пряди волос по плечам до маленьких опавших грудей и напряженное дыхание.

Она вдруг сползла вниз, и руки ее безжизненно упали на снег. Но где же ее одежда? Ной глянул туда, сюда, побежал к плотному кустарнику – нашел! Схватил в охапку все, что валялось разбросанным, примчался, а пулеметчица ревет, ревет в голос, сотрясаясь всем телом. Бьется, бессвязно выкрикивая: «Не я! Не я! Не я! Убейте меня, убейте!..»

Снег таял на ее голом теле, оседая крупными каплями, волосы в снегу, спутались комом. Попытался надеть байковую рубаху, но батальонщица вцепилась ему в бороду, булькая невнятными словами, а глаза дикие, ошалелые. «Вот оно как после смертной казни отходят, господи! Хоть бы умом не тронулась. Беда! Не бросать же ее в таком положении».

– Да охолонись ты, дура! Охолонись! Или те не морозно кататься по снегу! Сгинешь, язва! Дуры вы, дуры! Из благородных барышень, должно. В Сибири такой дуры отродясь не сыщешь!

– Из Сибири я. Из Сибири! Только убейте поскорее!

– Ври! Ты Сибирь-то, поди, не нюхала, – миролюбиво сказал Ной, натягивая шинель на пулеметчицу, и потом затянул армейским ремнем – крючки все были вырваны. Из шапки вытряхнул снег, надел ей на голову, не заправив волосы. Сапоги настыли – холоднющие. Взялся оттирать ноги пулеметчицы – не сопротивляется, хлюпает носом. – Где ты бывала в Сибири? – спросил, чтобы пришла в себя поскорее. – В книгах, однако, читала про Сибирь?

– Я в Сибири родилась! Ах, да не все ли вам равно?!

– Где? – дрогнул Ной.

– В Минусинском уезде, на Амыле.

– Деревня какая?

– Белая Елань на Амыле. Там у нас тоже казаки. Каратузской станицы, Монской, Арбаты, Таштыпа… – совсем как малый ребенок лепетала бравая воительница.

– Господи прости. Я со станицы Таштып. Лебедь моя фамилия.

– Я в Таштып не раз ездила. У отца там кожевенный завод был.

– Экое! Один у нас завод – Юскова, миллионщика. Ты, стал быть, самого Юскова?

Ной слышал про миллионщика Юскова: «Чужое сожрет, свое сожрет, из-под себя сожрет и не поморщится».

Сказал:

– Ах ты, якри тя! Чего ж ты, дура, сразу не сказала, что ты сибирская, а не питерская? Экое! Знать, мильены папаши погнали тебя в батальон смерти?

– «Мильены»! Нету у меня мильенов, нету у меня папаши! – вздыбилась пулеметчица. – Есть душегуб, который терзал меня, как вот вы, казаки рыжие, зверь зверем. Если бы всех вас вместе с папашей под пулемет – узнали бы, какая я миллионщица. Боженька! Что ты меня не пристрелил?

– Ладно, ладно, не сопливься, – бурчал Ной. – Моли Бога, что подоспел вовремя. Ну, чего? Вставай!

– Нога у меня подвернулась.

Батальонщица, поднявшись, зацепилась за какую-то корягу и сунулась лицом в снег. Ной подхватил ее на руки и вынес из леса.

– Сейчас на коне домчу тя, дуреха. Сейчас!

У старого вяза топтался один конь на привязи – рыжий конь хорунжего. Девица как глянула на коня, забилась на руках Ноя, вскрикивая:

– Конь рыжий! Конь рыжий! Пусти, пусти, пусти!

– Экое! Что тебе мой конь рыжий?

Девица выскользнула из рук, как щука, лопочет:

– Боженька! Боженька!

– Экая, господи прости! Я за войну на всех мастях поездил, язви ее в душу. Сколько коней хануло подо мной, а я…

Батальонщица пятилась, пятилась, запнулась о мертвое тело, отупело взглянула на отрубленную голову подруженьки и, ойкнув, раскинув руки, упала навзничь – лицом к небу. Ной подскочил к ней – глаза зажмурены, зубы стиснуты и – ни звука. Присев на колени, подсунул руку под спину, глядит в лицо, и как будто чем прожгло душу – понять не может.

22
{"b":"261687","o":1}