И в этот момент из дома показалась Аннушка, она была в том же самом красном платье, что и ночью, с ним она даже не поздоровалась. Напевая какую-то песенку, Аннушка подошла к воротам и отворила их. Влетели четверо русских, уставились на Аннушку, потом один солдат бросился к дому, все четверо держали наготове оружие. «Немцы есть?» – прокричал первый. «Не ори! – осадила его Аннушка. – У нас глухих нету». Пытаясь ее понять, солдаты снова уставились на Аннушку, но тут один из них заметил Папу, подошел к нему, оглядел со всех сторон и захохотал. Третий солдат подошел к Ласло Куну и похлопал его по карманам, но там ничего не было, кроме Нового завета, четвертый солдат все еще смотрел на Аннушку, потом взял ее за руку. Аннушка выдернула руку и оттолкнула солдата. «Катись ты ко всем чертям!» – крикнула она ему в лицо, повернулась и ушла в кухню. Солдат усмехнулся, что-то сказал своим товарищам, на что те тоже рассмеялись; а первый солдат тем временем уже выводил из подвала Янку и Кати и, покатываясь со смеху, хлопал себя по коленям: при свете зари было видно, что Янку разукрасили под бабу-ягу. Затем второй солдат подошел к Папе, схватил его за руку и расцеловал в обе щеки. Папа, окрыленный, воздел над головой дароносицу. «Да пребудет с вами мир и благодать!» – возгласил он звучным голосом. Русские присели на ступеньки крыльца и угостили Приемыша сахаром.
Анжу заявился домой после обеда, он как ни в чем не бывало шагнул в ворота, будто отлучался всего на минутку по соседству, к Шоваго; на лбу у него темнела царапина. Анжу и караульный долго препирались и кричали друг на друга, пока не подоспела Аннушка; она оттолкнула часового и втащила Анжу вместе со злополучными картинами во двор. Анжу устал и изголодался. Аннушка бросилась варить ему мучную похлебку, а он, Ласло Кун, прошел следом за нею. В кухне он молча встал за ее спиной: с ночи им еще ни минуты не удалось побыть наедине. Он коснулся плеча Аннушки, та обернулась. Ласло Кун увидел, что она плачет; слезы градом катились по ее щекам. Он уже открыл было рот, порываясь что-то сказать, но тут Аннушка резко повернулась к нему спиной и с той же самой интонацией, что давеча солдату, бросила: «Катись ты ко всем чертям!»
Внезапно его охватила сонливость; он готов был опуститься на землю и уснуть прямо тут, на борозде. Нагретый песок манил прилечь. Если он останется сидеть и не поднимется походить, то и вправду задремлет. Ласло Кун сполоснул лицо водой из ведра, это немного освежило его. Он решил выждать еще час. Если же и это время он прождет впустую, то придется возвращаться в город, иначе он опоздает к обеду. Должно быть, сильное средство прописал ему врач, Ласло Кун чувствовал себя приятно одурманенным. Мысли его продолжали течь в том же русле, но прошлое вспоминалось как-то притупленно, словно все это случилось тысячу лет назад и не с ним, а с кем-то другим, и, стало быть, нет в этом прошлом ничего постыдного и мучительного. «Шлюха», – сказал внутри него холодный, трезвый голос, и в то же время, непонятно почему, губы сами сложились, чтобы произнести совсем иное – ласковое слово. Ласло Кун лег грудью на калитку, не сводя взгляда со Смоковой рощи у подножия холма. Если Аннушка все же придет, она должна появиться с той стороны.
9
Анжу был прекрасно осведомлен обо всем, что происходило в семье священника. Аннушка догадывалась, откуда: от тетушки Кати. Девчонкой она не раз задумывалась над тем, почему это Анжу водит дружбу именно с Кати, хотя Розика и симпатичнее и поумнее; но так и не могла доискаться причины. Сейчас она впервые за девять лет услышала, как жила все эти годы ее семья. Правда, однажды у нее побывала Эва, когда Аннушка жила еще на улице Дерковича, но тогда о Тарбе даже и не заходила речь; они говорили о мастерской Цукера, о родителях Эвы, жалели, что не уцелело ни одной их фотографии: Эва не рискнула прихватить с собой семейный альбом, когда бежала с подложными документами в Пешт. Подруги пили чай и, обнявшись, оплакивали Енё и тетушку Цукер, тогда Аннушка нарисовала для Эвы по памяти мастерскую и Енё за работой и тетушку Цукер в гостиной. Аннушка не расспрашивала о тарбайской родне, а Эва не заводила о них разговора; Аннушка чувствовала, что должна быть какая-то причина – помимо врожденного такта Эвы, – почему та не упомянула. о семье священника.
Единственный родственничек, о ком Аннушке хоть что-то стало известно, был Ласло Кун: время от времени его имя мелькало в газетах, однажды, в день святого Иштвана, ей довелось услышать его выступление по радио, а как-то раз этим летом, купив в зеленной лавке помидоров, на кулечке, свернутом из страницы иллюстрированного журнала, Аннушка вдруг увидела фотографию Ласло Куна. Она собиралась было приготовить салат из помидоров, но так и не стала, хотя это было любимое блюдо Адама и этот салат он первым делом принимался разыскивать в холодильнике, как только приходил домой. В тот раз Аннушка швырнула кулек с помидорами на стол и отправилась гулять с Густавом. Пес был вне себя от радости, что его вывели в неурочное время: Аннушка в эту пору обычно занималась стряпней, а Густаву велено было лежать в саду – отнюдь не веселое времяпрепровождение, разве что до того момента, как Адам сворачивал на их улицу с проспекта Дианы. Густав вполне сознавал своим собачьим умом, как это здорово, что он чует хозяина раньше, чем Аннушка успевает его заметить, и тогда пес принимался скулить так громко, что все соседи сразу смекали, в чем дело: идет Шомоди, появится с минуты на минуту; его еще и не видно, но пес почуял хозяина.
Часа полтора – не меньше кружили они тогда по Швабской горе; Густав сперва носился взад-вперед, убегал от Аннушки, гонялся за птицами и вынюхивал кротов, но затем угомонился, шел возле нее и лишь время от времени вскидывал на нее преданный взгляд: пес почуял, что дело неладно, и не отходил от хозяйки ни на шаг. Домой они вернулись, когда время обеда давно миновало. Аннушка с порога унюхала запах тминного супа: для нее, как и для Анжу, не было ничего вкуснее тминного супа – и только тут она поняла, до чего проголодалась, желудок ее подводило. Густав рванул вперед, она устремилась за ним, Адам в эту минуту выключил газ, румяная картошка шкварчала на сковородке, а из-под жареной картошки выглядывала аппетитная гусиная нога. Адам процеживал суп, а на столе стоял салат из помидоров.
Аннушке невтерпеж было ждать, пока они усядутся за стол, она схватила картофелину и, обжигаясь, запихала ее в рот. Адам весело насвистывал, ни тот, ни другой не проронили ни слова. Управившись с картофелиной, она невзначай подняла взгляд на стену: на большущем листе картона были наклеены вырезки из журнала. На фотографии был изображен двор их дома, скамеечка Язона, на ней – Ласло Кун с книгой в руках, рядом – Янка, низко склонившаяся над рукоделием, так что даже лица ее не различишь, а между ними – длинноногая девочка с прищуренными глазами. В глубине двора виднелся сарай Анжу, а в верхнем углу фотографии маячила колокольня тарбайской церкви и на колокольне та самая площадка, откуда в детстве Аннушка обстреливала прохожих косточками от черешен.
По верхнему краю картона красной темперой было выведено: «Стенгазета». Вырезанные фотографии были наклеены слева – в высоко поднятой чаше весов, другая их чаша опустилась к самому низу картона, и в этой чаше, явно более тяжелой, чем двор и дом священника, «служил» Густав с кистью в зубах. Адам оставил нетронутой подпись под газетным фотоснимком «Ласло Кун – тарбайский проповедник и убежденный сторонник мира», – зато ниже весов огромными неровными буквами было выведено: «Я тебя люблю». Пес поскуливал, Адам, не глядя в аннушкину сторону, сосредоточенно накрывал на стол в мастерской. По-ребячьи подпрыгнув, Аннушка повисла у него на шее, и Адам так и шел вместе с нею, таща ее на спине, точно рюкзак. Пес лаял и скакал вокруг них. Адам, по-прежнему не говоря ни слова, поставил на стол миску с тминным супом. Аннушка разжала руки и плюхнулась на скамеечку. Оба принялись за еду. Адам говорил о своей новой картине, о красках, Аннушка рассказывала о Густаве, и о том, что помидоры подорожали, и чувствовала при этом: Тарба канула в прошлое, ушла, и память о ней не вызывает боли.