Для того чтобы идти тысячу верст, человеку необходимо думать, что что-то хорошее есть за этими 1000-ю верст. Нужно представление об обетованной земле для того, чтобы иметь силы двигаться.
Л. Толстой, «Война и мир»
Молодой человек
Часть первая
До свидания, одуванчики!
1. Все в последний раз
Я шел мимо маленьких домиков немощеными переулками, мимо тихих палисадников, из которых смотрели на меня анютины глазки. Я в последний раз вглядывался в дома, в крылечки, и теперь они казались мне совсем незнакомыми, удивительными, сказочными.
Вдруг, звеня, появлялся на крыше зеленый петух и, движимый ветром, оглядывал окрестности. Не он ли кричал по утрам кукареку, так настойчиво кричал и будил?
И все дома были разные. У одних окна грустные-грустные, весь дом покосился, будто оперся на щеку и задумался: «Зачем я жил на свете?..» А у других глаза ясные, веселые, с искрами красной герани: «Мы никогда не заплачем, мы никогда не состаримся».
Я вышел на Верхнюю улицу, к Центральному пионерскому клубу. В бывшем молитвенном доме пахло тленом старых книг и гримом драмкружка. На стене висели трубы, на полу лежали барабаны. Печально смотрела на меня ободранная сцена, где в день Парижской коммуны играл я Гавроша. Когда версальцы в сверкающих пуговицах, обернутых фольгой от конфет «Лебедь, рак и щука», ворвались на сцену и пошли на баррикады и коммунары с наслаждением рубили их палками, весь зал в едином порыве вскочил и кричал «Даешь!», пока пожарник с красным тесаком у пояса не бросился на сцену и, размахивая тесаком, не разнял версальцев и коммунаров, которые продолжали драку еще на улице, а потом все вместе пели «Смело, товарищи, в ногу…».
Я шел по длинной Клубной улице, останавливался у витрин и прощался с ними. Вот большие окна типографии. Как всегда, работала печатная машина и без устали, секунда за секундой, клала лист за листом газеты «Плуг и молот».
А школьный двор был тих и пустынен и чисто, до жути аккуратно подметен. У забора сохранились еще ямки для игры в каштаны, и на скамейках под старым дубом были вырезаны знакомые имена.
Я и сейчас вижу этот древний польский дом с островерхой красной черепичной крышей и высокими стрельчатыми окнами, со старым-престарым, позеленевшим деревянным балконом.
Дом стоит над крепостной стеной, вобравшей в себя прибрежные скалы, и кажется, он возник здесь одновременно с рекой и скалами в незапамятные времена.
Цветущий дрок и дикий виноград ползут прямо из расщелин, а наверху, корнями обняв скалу, стоят акация и сирень, роняя в медленно текущую реку снежные и лиловые лепестки.
Будто целое тысячелетие прошло с тех пор, как я пришел сюда в первый раз.
…Я не помню дороги и что случилось по дороге, кого встречал, с кем дрался, во что стрелял из рогатки, а во что из пугача. Помню только, и до сих пор во мне ощущение высокого, светлого дня, насквозь пронизанного красным осенним солнцем, лучами, падающими сквозь желтые листья, и шорох этих падающих листьев, и их вянущий, прелестный, в душу проникающий пьянящий запах. И что-то новое, великое, небывалое. Я иду в школу… Ты идешь в школу… Он идет в школу…
И вот они все тут, еще маленькие, в крошечных кепчонках с пуговкой на макушке, отчаянно рыжие и чернее цыган, с храбрыми, смелыми лицами. Все они тут, все, с кем я вырос, учился, дрался, дружил, кому подставлял подножку и кто мне подставлял подножку, с кем играл в чехарду, в горелки, в красных и белых; у кого списывал задачки и кто у меня списывал задачки; с кем впервые начал играть в футбол, от кого не мог дождаться пасовки и кто от меня не дождался пасовки, потому что сам, сам центр хавбеков, все на пути опрокидывая, хотел забить гол. «Тушуй! Гол! Гип, гип, ура!»
Теперь настежь были раскрыты парадные двери, и видны забрызганные свежей известкой полы, и слышны гулкие голоса маляров.
Старые, до блеска, до белизны истертые чугунные ступени широкой лестницы, длинный коридор, пожелтевшая стенгазета с карикатурой на Керзона, стеклянная дверь в учительскую — все уже не для тебя.
Я долго глядел в широкие окна на одинокие парты и пустой учительский стол перед черной классной доской с кусочком мела. И трогателен был этот кусочек мела.
Как-то не верилось, казалось невероятным, что я уже никогда здесь не буду, что придут другие и сядут за эти парты. И снова на доске появится а+в=а+в. Снова будут бегать и шуметь в коридорах, вызывать друг друга на кулачки, и кричать «куча мала!», и менять марки и перышки, и весной играть в «зеленое». Крикнешь при встрече: «Зеленое!» — и соперник твой днем или ночью должен тут же показать живой зеленый листик или хотя бы травинку, иначе проиграл. И у всех в карманах зеленое, в книгах спрятано зеленое, зеленым исписаны все стены.
…Эта последняя весна прошла стремительно. Она ворвалась в школу горячим солнцем, первыми вербными веточками, первыми подснежниками, грохотом ледохода. Старая школа вся содрогалась на высоком берегу реки.
Прилетели птицы, появились новые яркие ленты у девочек и новые фуражки с лакированными ремешками у мальчиков. Почему-то весна всегда начиналась с новых фуражек. Учителя приходили с букетиками незабудок, девочки гадали «любит не любит», искали в сирени пятерки и глотали на счастье горькие звездочки.
И на какое-то время этот весенний шум, сверкание синего неба, крик перелетных птиц, вечное, всегда такое новое, такое небывалое, такое первоначальное затмило все заботы, и будущее казалось легким, простым, радостным.
И вдруг все в один день кончилось.
Вчера еще были уроки, и большая перемена, и кружок МОПРа, и кружок «Добролет», и кружок «Красный Крест», и смычка с селом, и смычка с заводом, и смычка с Красной Армией.
А сегодня встал утром — и некуда идти. На столе книги, которые уже не нужны. Впереди день, от всего свободный, такой солнечный и какой-то пустынно-звонкий, он стоит там, вдали, над землей.
Что-то кончилось, великое, продолжавшееся долго-долго, как целая жизнь, и будет помниться всегда, как самое светлое, чудесное.
И надо начинать другое, новое, будущее, которое еще не начиналось.
…Я вышел на высокий берег к развалинам старой крепости с низкими кривыми деревьями.
Я стоял и смотрел на тихую, спокойную реку, на дальнюю греблю и мельницу, на белые хатки в зеленых кудрявых огородах Заречья. Там в розовой пыли возвращалось стадо, подгоняемое хлопчиком в длинной холщовой рубахе. Мимо проплывали веселые лодки. И все было как всегда.
Я прощался с рекой, с паромом, с лодками и одинокими мальчишками, сидящими с удочками на камнях. Впервые я подумал, что они будут так же сидеть и завтра и послезавтра. И стало грустно.
Я долго глядел на белевшие в куще дерев колокольни Заречья, на облака, мягкие и пушистые, тоже казавшиеся родными и такими знакомыми и постоянными.
А там, вдали, был парк; я попрощался и с дальним старым парком, с его аллеями и прудами, с его зеленой сумеречной тишиной.
Удивительно, но эту родную, блестящую под солнцем реку, каждый изгиб которой известен, и понятен, и памятен навеки душе твоей, эту реку с остро белеющей на солнце осокой, и теплыми скалами, и костелом на горе, — все это так просто оставляешь! Оглянулся еще раз и пошел. Прошел мимо голубых лодок на берегу, мимо киоска, из окошечка которого, как рак, выглядывает усатый лодочник, мимо густо разросшихся огородов с бузиной.