Когда Дима рассказывал об Аглае Петровне, в его голосе было много теплоты и грусти. Он глубоко задумался, он был не здесь. Казалось, что образ этой незаурядной женщины, скромно, без подчеркивания, проведшей жизнь, был сейчас с нами. В первую минуту хотелось сорваться с места, подойти к нему, приласкать, поцеловать его голову, как сестра, как мать… «Может быть, еще сильней», — сказал Онегин. Вот он-то и заставил меня не встать, не подойти. Этот ложный стыд, гордость или как хотите называйте — вечное мое пугало — всегда парализовали меня, парализовали естественное влечение и лучшие чувства.
— О чем задумались? — Дима стоял совсем близко от меня. — Мы и сегодня с Вами кутим уже два часа.
Его голос и лицо были грустны, как мне казалось, он еще что-то хотел сказать, но внезапно, круто повернувшись, добавил:
— Пора спать, пора тушить огни.
Все слова тепла, ласки застряли у меня в горле. Я молча потушила лампу в библиотеке, Дима закрыл недогоревший камин, и уже в дверях я сказала:
— Спокойной ночи. Спасибо за все, — и поторопилась уйти.
Наверное, он подумал: «Лучше бы ничего не говорила». В этот вечер мне передались грусть и тоска, одиночество Димы. Страшная жалость к нему охватила меня. А мне разве не хотелось того же? Не хотелось душевной ласки больше, чем физической? Но они одна с другой переплетались, а я каждый раз говорила: «Еще рано, только не сейчас».
Сегодня я узнала, почувствовала, что он ждет приближения с моей стороны, и чего бы ему не стоило, не подойдет первым. Конечно, подойди я, даже не приласкай, а скажи теплое слово, лед был бы сломан, и… Нет, нет… Воистину можно было сказать о непрошеных слезах. Откуда эти слезы? Зачем они?
Подушка моя в ту ночь была влажная.
Письмо двадцать четвертое
Наша третья встреча
Когда я проснулась на следующий день, до меня глухо долетали упражнения и гаммы. Было десять часов утра. Дима занимался ежедневно часа два-три по утрам. Я убедила его, что это никого не будет беспокоить.
Обыкновенно, после тревожных бессонных ночей, мы просыпаемся с чувством заботы, грусти, неудовлетворенности. А вчерашний вечер? Что я могу сказать об этом? О, как мучительно это состояние раздвоенности. И разве здоровы эти мысли, набитые в мою голову из медицинских книг библиотеки Николая Николаевича? Случаи с моими сверстницами, счастливые браки по страстной любви, а через год, то и раньше, муж и жена становились чужими друг другу. А материнство? А маленький Чеховский рассказ «Анюта», в котором повествуется о мужчинах, и о каких? Профессор, доктор, художник — ведь это мозг общества — и рядом с ними простая девушка, с чистым жертвенным сердцем. Как трогательна она с ее четырьмя кусочками сахара. Я никогда не писала об этом Вам, и не хотелось бы никогда возвращаться, но сегодняшняя ночь — это мучило меня, как сор.
Но когда я вошла сегодня утром в зал, Дима тотчас же перестал играть, взял меня под руку и с непередаваемой простотой и естественностью сказал:
— Пошли пить кофе, я Вас ждал.
И опять, словно ничего не было, ничего не случилось, и все мои сомнения, навязчивые, засоряющие мою душу, вопросы, мучившие меня всю ночь, разрешились. Покой охватил меня. С самого первого дня нашей встречи и по сей день, я не слыхала от него ни восторга, ни вздохов, ни безнадежных взглядов, ни недоговоренных многозначительных фраз, не было и целованья рук. Никогда он не спрашивал о моем настроении, здоровье, самочувствии, и в то же время я уверенна, что все мои душевные переживания и вчерашнее смущение были ему известны. А вот брать мою руку в свою и подолгу держать стало законным и естественным, но это бывало не часто. С самого начала это было проявлено смело, просто, но главная сила была еще в том, что это было, как ни странно, манерой моего отца, в проявлении ласки ко мне. Может быть, я повторяюсь, но это поражало, гипнотизировало, обезоруживало. И Дима, и отец смешивались в одно, а я испытывала тепло и радость. Не восторгаясь вслух моими достоинствами, в то же самое время, он был в отношении меня — одно внимание. Делал так, что все походило на утонченное ухаживание, обожание, быть может, последнее не верно или преувеличено мною, но было то, что нам, женщинам, так нравится в мужчине, когда он, не задумываясь, набрасывает на лужу свой блестящий плащ, чтобы не промокли наши ножки, без подчеркивания, без требования наград.
Сегодня мучительное душевное состояние прошло, но физически я чувствовала себя разбитой, не выспавшейся, конечно, была вялая и, наверное, бледна. День, что называется, промаялась, бодрилась, как могла. После обеда играли на двух роялях. Я отчаянно врала и мазала. Терпение Димы, вероятно, лопнуло, и он молча увел меня, усадил в угол ковчега дивана.
— Помечтайте, а я поброжу по роялю.
На нашем языке — музыка по настроению. Вместо «подремлите», он сказал «помечтайте», и я не заметила, как уснула под мурлыкающе колыбельные мотивы. Когда я проснулась, вернее, открыла глаза, в доме было темно и тихо, только из библиотеки ползли полосы света. Хотелось не просыпаться и продолжить наваждение. Кто-то целовал мои волосы и касался лба и глаз! Так как все мое существо было насыщено Димой, это мог сделать только он, думала я. Но около меня никого не было, значит, это сон. Ну а уж пледом, конечно, укрыл он, и чашку горячего кофе тоже принес он. И принес ее только что, значит… Я быстро вскочила и пошла искать его.
— Вы только посмотрите, — весело крикнул мне Дима, сидя на самой верхней ступеньке лестницы у библиотечного шкафа, — что я раскопал, ведь это уникум, а Вы изволили умолчать.
Голос Димы звенел: «Ну нет, — подумала я, — еще чему-то ты радуешься».
— Спустите Ваши раскопки вниз.
— Смотрите, смотрите, — перебирал он передо мной альбомы, листы, наброски. — А вот это видели? Альбом Микеланджело, подлинное итальянское издание, ведь такого ни за какие деньги сейчас не достать, не найти.
Со свойственным ему увлечением, начал объяснять мне ценность и значение найденного и наконец встретился с моими полными вопроса глазами. Раскопки ценных альбомов оказались легче, чем раскопки происшедшего. «Ну что ж, — подумала я, — не пойман не вор».
Мне не перечесть его внимания, кажущегося Вам, может быть, и пустяками. Как-то раз отправилась на лыжах, побегать, только вдруг Дима размотал только что надетые им лыжи.
— В чем дело?
— Извините, я сию минуту.
Вернулся с моим теплым шарфом. Я всегда студила горло, если бегала без него. Или, поехали мы как-то с ним застоявшихся лошадей промять, по тракту прокатиться. Вышла я в коротенькой меховой кофточке.
— Если Вы не наденете доху, то я поеду один.
Тон был мягкий, доброжелательный, но решительный. Хотелось мне сказать ему: «Ну и поезжай». Да стыдно стало. Он был прав, сильно морозило. Тогда я не подумала, но в этой заботливости была и нежность. И таких мелочей не перечесть.
Пролетел январь. Кажется, все было рассказано, поведано, и Вам все известно от моего первого письма и по сей день. Дима от души смеялся над «любовницей», над книжечкой вопросов, непонятных слов, над двумя незнакомцами в ресторане Палкина.
— Я думаю, что Нарвские ворота, Палкин и Николаевский вокзал осталась у них в памяти на всю жизнь, — сказал он. — А студент-медик, сдал ли он свою диссертацию после столь беспокойного дня?
Большой интерес он проявил к моему отцу и Николаю Николаевичу, и каждый раз просил:
— Припомните еще что-нибудь.
О Борисе я рассказала подробно, как и Вам, только о моем первом знакомстве, когда мне было восемь, а ему двенадцать лет, и вскользь добавила:
— Встречаемся мы довольно редко, но и сейчас наши отношения не переменились к лучшему.
О себе Дима рассказал довольно скупо:
— У меня не было в жизни так много яркого, как у Вас. По традиции, от прапрадеда у нас в роду все мужчины должны были быть военными. После окончания военного училища, я хотел жить в моей любимой Москве, в нашем старинном доме, с колоннами времен Екатерины, и чувствовал, что своим решением принес большую радость Аглае Петровне. Мне было решительно все равно, в какой полк вступить, но в фешенебельные петербургские идти я наотрез отказался, к великому огорчению дяди. К карьере я был более чем равнодушен. Мою любовь и увлечение музыкой дядя считал пустяком и вольнодумством, хотя не стеснял меня в этом, и с шестилетнего возраста я не прерывал своих занятий. Мне претили кутежи, карты, распоясанная жизнь военной холостой молодежи, а потому, как и в училище, так и офицеры по полку называли меня монахом. Сначала косились и посмеивались, но надо Вам сказать, я заметил, что человек пять из них обладали недурными голосами, двое прилично играли на рояле, нашлись и виолончелист и скрипач. Я увлек их, устраивая сначала музыкальные вечера два раза в месяц, а позднее еженедельно по четвергам, у себя в доме. Стали заглядывать на них и отчаянные кутилы. Сначала им как будто скучно показалось, но понемногу они пристрастились к хоровому пению, чему очень способствовал Леонид Витальевич Собинов, мой большой приятель, который заинтересовался моими четвергами. Вся наша музыкальная компания любила, чувствовала, понимала музыку. В недалеком будущем, я предполагаю, наша сцена обогатится тремя незаурядными певцами, а виолончелист, вот уже два года как вышел из полка и заканчивает последний год консерватории, ведь они — моя гордость. Как видите, я тщеславен, — добавил Дима, глядя на меня. В данный момент я исчез с лица земли, и никто из них не знает, где я обретаюсь. И прищурившись, спросил: