Бруно провел рукой по лицу и поправил плащ, спустившийся с одного плеча.
— Теперь вы знаете мое решение, оно непоколебимо, — сказал он после минутного молчания. — Я жду обещанного разъяснения.
Граф медленно поднял глаза и устремил их на молодого монаха. В его чертах выражались одновременно и стыд, и безнадежное отчаяние.
— Нет, теперь я ничего не скажу тебе! — глухо и с большим усилием произнес он.
— Но ведь вы обещали!
— Нет, — повторил граф, — ты никогда ничего не узнаешь, по крайней мере из моих уст; ты сам заставил их сомкнуться навсегда.
Бруно замолчал. Он не пытался больше проникнуть в так тщательно скрываемую тайну, но еще холоднее, еще недоверчивее смотрел на своего покровителя.
Граф старался подавить волнение, вызванное словами монаха, но это ему плохо удавалось. Он решил ничего не говорить Бруно о его происхождении и, чтобы отрезать себе возможность поддаться искушению, позвал Оттфрида. Однако ему так хотелось назвать Бруно сыном, что даже в присутствии Оттфрида признание готово было сорваться с его уст.
— Значит, ты решил вернуться в монастырь? — спросил он.
— Да, завтра вечером я буду там, — ответил отец Бенедикт. — Передайте настоятелю, что если бы у него и не было никакой власти надо мной, я все равно вернулся бы в монастырь, так как не могу нарушить данное слово. Прощаясь со мной, настоятель сказал, что считает меня способным на все, но знает, что клятва для меня священна, и я никогда не изменю ей. И он не ошибся!
Граф вздрогнул, и его рука, протянутая к монаху, бессильно опустилась.
Оттфрид и Бруно стояли молча, отвернувшись друг от друга и с трудом сдерживая проявление враждебности. Присутствие старого графа стесняло их, удерживало в известных границах. Если бы его не было, между ними, вероятно, повторилась бы сцена, разыгравшаяся в лесу. Граф не знал настоящей причины, вызвавшей вражду между молодыми людьми; он хотел навсегда примирить их, сказав, что они — братья, но так и не мог сделать свое признание в тот день, важнейшее слово не было произнесено...
О, если бы граф мог предвидеть, какие испытания обрушатся на его голову из-за этого молчания!
Прощание было коротким и очень холодным со стороны отца Бенедикта. Граф в сопровождении своего сына пошел обратно в село, а монах торопливо направился к часовне, где его уже давно ожидали собравшиеся со всех сторон богомольцы.
Отец Клеменс не без основания беспокоился, когда его молодой помощник шел к часовне по узкой тропинке, мимо так называемого Дикого ущелья. Это был очень опасный путь, в особенности в дурную, дождливую погоду. Две большие скалы круто поднимались по обе стороны дорожки, с них неслись бурные потоки воды, с шумом соединявшиеся в глубокой лощине, через которую был перекинут узенький деревянный мостик со старыми, полусгнившими перилами. Свет слабо проникал в ущелье, отчего в нем всегда было сумрачно и еще более страшно. Проходя по мостику, не следовало смотреть ни вверх, ни вниз. От вида высоко вздымающихся грозных скал кружилась голова, а внизу бешено кипела и бурлила вода, разбрасывая во все стороны белые холодные хлопья пены. Один неосторожный шаг — и одинокий путник легко мог погибнуть в безжалостных струях бурного потока.
Бруно так же бесстрашно пошел по опасному мостику, как делал это ежедневно в течение нескольких месяцев. Он не держался за перила, потому что не испытывал головокружения, а равнодушие к жизни, о котором он говорил отцу Клеменсу, делало его необыкновенно храбрым. Дойдя до середины мостика, молодой монах вдруг остановился и, опершись грудью на перила, стал смотреть в темную бездну. Не раз уже ему приходила в голову мысль броситься с мостика вниз и сразу покончить все счеты с жизнью, но никогда еще искушение не было так велико, как в этот день; ему казалось, что пенистые волны зовут его в свои объятия.
«Зачем отдавать себя на суд людской, когда имеешь возможность сам распорядиться своей жизнью? — думал Бруно. — Прыжок, мгновение — и все будет кончено. Холодные волны успокоят разгоряченную голову, заставят молчать неугомонное сердце, которое не хочет равнодушно биться под монашеской рясой. Зачем лишние мучения, лишняя борьба? Смерть освободит меня от ненавистных оков монашества, от которых невозможно освободиться другим способом! Один решительный шаг — и цепи будут порваны, непосильное бремя упадет с моих измученных плеч!»
Бруно, не отрываясь, смотрел в темную пучину, тело его отяжелело так, что старые перила уже трещали и гнулись под руками. Голова все ниже склонялась над бездной, еще миг — и могучие волны поглотили бы его...
Вдруг до него донесся какой-то посторонний звук. Бруно поднял голову и начал прислушиваться. Теперь ветер явственно донес звон колоколов — это звонили в часовне к обедне, церковь звала своего священника. Там, в часовне, верующие ждали появления любимого пастыря, благословения руки, которая едва не совершила тяжкое преступление — самоубийство!
Отец Бенедикт медленно снял руки с перил, которые готовы были в следующее мгновение сломаться под их тяжестью, и отвернулся от манившей его глубины. Звон колоколов напомнил молодому монаху о его обязанностях, ненавистная духовная служба явилась для отца Бенедикта спасением. Колокола звонили все громче и громче, все настойчивее звали его. Он выпрямился и решительными, твердыми шагами пошел вперед, туда, куда влекли его торжественные звуки колоколов, — к алтарю!
Глава 11
— Не сердитесь на меня, батюшка, но я не могу не сказать, что у вас здесь, в горах, дует возмутительный ветер. Нужно иметь десять рук, чтобы одновременно придерживать и шляпу, и накидку, и зонтик, и разные другие вещи — иначе этот невозможный ветер сорвет все в одну минуту и разнесет по свету. И самой трудно удержаться на ногах, того и гляди свалишься в яму, куда никогда не проникает солнечный луч. Будешь сидеть там до тех пор, пока какой-нибудь сердобольный крестьянин не извлечет тебя оттуда! А какие дороги! Даже наш экипаж отказал, — колеса предпочли лучше сломаться, чем катиться по таким ухабам и рытвинам! Мы принуждены были взбираться пешком по этой костоломке, которая у вас называется проезжей дорогой. Вот вам и прославленная красота гор! Я убеждена, что горы созданы для того, чтобы портить людям жизнь, и Господь Бог посылает сюда только тех, кого хочет наказать.
Отец Клеменс только что собирался войти в свой дом, когда услышал за спиной этот раздраженный женский голос. Он быстро оглянулся и с испугом посмотрел на высокую даму с недовольным лицом, которая говорила так гневно, точно он лично был виноват во всех испытанных ею неприятностях.
— Очень сожалею, — смущенно пробормотал старый священник, — но я, право, не виноват, что климат наших гор слишком суров.
Дама громко расхохоталась, выслушав это извинение, и подошла к священнику.
— Ну, конечно, ваше преподобие, вы нисколько не виноваты, — добродушно сказала она, — я ничего и не имею против вас, наоборот, мы, две беспомощные женщины, обращаемся к вам с просьбой приютить нас на несколько часов, если, конечно, это не слишком обеспокоит вас.
Отец Клеменс робко подвинулся к самой двери, внимательно посмотрел на свою гостью и решил, что она мало соответствует его представлению о беспомощности. Дама была высока ростом, и элегантная дорожная накидка не скрывала ее статной фигуры. Левой рукой она придерживала шляпу, съехавшую набок, несмотря на то, что была привязана к голове двумя шелковыми лентами, а правой опиралась на большой дождевой зонтик, который уже успел пострадать от непогоды. Острие его было в грязи — вероятно, он исполнял роль альпийской палки при восхождении на гору.
За высокой дамой стояла тоненькая, изящная девушка в длинном сером непромокаемом плаще, покрывавшем ее от шеи до кончиков ног. Она предпочла совсем снять шляпу вместо того, чтобы все время придерживать ее рукой, и ее локоны разметались во все стороны. «Возмутительный ветер» не приводил девушку в такое отчаяние, как ее спутницу, напротив, он, видимо, даже доставлял ей некоторое удовольствие, так как разрумяненное свежим воздухом личико было очень оживленно, и девушка с трудом сдерживала веселую улыбку, слушая обращенные к священнику грозные речи дамы.