Неподалеку от притихшего табора новоселов стоит Степка, зачарованная аистами, к которым привыкла с детских лет. Была бы орлицей, поднялась к ним, спросила: «Вы, случайно, не в Замысловичи летите?» И, может быть, аисты всплеснули бы крыльями от удивления: «В Замысловичи. А ты откуда нас знаешь?» Она сняла с головы белый платок и помахала аистам, показывая на степь. «Не бойтесь беркута! Он здесь больше не царь! Здесь мы хозяева!»
И снова чудо! Усталая пара заклекотала и, распластав крылья, опустилась в степь. А сметливый Яша на самой вершине тополя, невесть кем посаженного возле ключа, уже прилаживал перекладину для семейного гнезда необычных новоселов.
Оскорбился старый беркут, поднялся в небо и хмуро закружился над аистами, которые хозяйственно расхаживали в поисках пресной воды. А Степка — беркуту:
— Не гневайся, орел! Ты весь век прожил на безлюдье. Ты царствовал тут безраздельно. Тебя боялись и небо и степь. Теперь тебе остается только небо, а нам степь…
Степка торжественно пошла к табору. А друзья гурьбой — ей навстречу.
— Степка! Ты орлица! Мы слышали, как ты разговаривала с птицами.
— Ха-ха-ха! — рассмеялась Степка, упав в объятия печальной Василинки. — Слышишь, Василинка? Я орлица!
«А кто же тогда я?» — задумалась Василинка. Другим весело, а ее грызет тоска. Правда, это не здесь началось. С тех пор как отца сняли с председателей, ее неотступно преследует мысль, что он может сделать что-нибудь скверное. Но там, дома, эта мысль не была такой страшной, как тут. Там она тоже мучила ее каждый день, но по вечерам, когда отец возвращался домой в хорошем настроении, Василинка успокаивалась. А тут эта мысль не дает покоя ни днем, ни ночью… И, кроме всего, сама степь гнетет Василинку. Она не может видеть, как беркут падает на свою жертву. Закрывает глаза, и потом, пораженная, расстроенная, ходит весь день сама не своя. Для нее пустотой веет от полынной степи. А уродливый карагач словно исколол ее всю. Нет, она больше не может прятать своего нелюдимого взгляда… Дождется ночи и полетит как сова, от куста к кусту. Все вещи — ленты, платки, платья — оставит Степке на память, а себе возьмет только то, что пригодится в дороге. Она знает — утром бросятся искать ее. А светлоглазый Юрка из Воронежа, который не дает ей проходу, будет один ходить по степи и грустить. Она воровато глянула в сторону: туда, только туда! Дорожная котомочка уже наготове… И вдруг эти аисты! Неужели они замысловичские?
Горячие лемехи ворошат целину, и Василинке хочется, чтоб никогда не было ночи. Пусть бы вечно тянулся этот безоблачный день. Может быть, тогда она не убежала бы из степи, а так… вдруг встретились два взгляда. Степка победила: «Василинка, я чую. Я вижу тебя насквозь. Думаешь, я не заметила, как ты прятала свой дорожный узелок? Думаешь, я не знаю твоей кручины? Мне тоже не сладко тут, но я привыкаю, я борюсь с собой. Привыкай и ты. Мы приехали сюда навсегда. Мы построим тут новые Замысловичи, может еще лучшие, чем те. Разве ты не знаешь — если аисты поселяются на житье, это к добру…» Слушает ее Василинка, а слезы, как зерна, падают на пашню. Чего доброго, еще примутся, вырастут и уродят что-нибудь людям на смех. Она вытирает слезы и углубляет плуги. Еще никогда в жизни не видела такой длинной и глубокой борозды…
Злится беркут. То с шумом падает вниз, то тихо, словно собственная тень, поднимается вверх и, не сбавляя высоты, нависнув, плывет над степью. А степь цветет бело-бело, только кое-где краснеет, словно на ней разлилась пролитая кровь беркутовых жертв. Степка пашет этот дикий, без запаха, цвет, но его не убывает, — до чего же бескрайная степь! Только беркуту видно с высоты, что этого цвета становится все меньше, его неумолимо поглощает черная плодородная пашня. На этой пашне аистам издалека виден белый Степкин платок. И они спокойны за свою судьбу. Они выведут малышей, и на будущие весны уже не одна пара прилетит сюда, а много-много счастливых пар, и каждую весну их будет встречать все та же степная орлица. Но, может быть, тоже не одна, а с орлятами.
А Василинки наутро не стало, и никто ее не искал. Ее воровской поспешный след сходил вместе с росою. «Каков корень, таково и семя», — сказала про беглянку Степка. Она не завидовала Василинке, что у той есть отец.
* * *
Однажды ночью возвращается Товкач из Замысловичей и видит — в кустах прячется какая-то женская фигура. Товкач подкрался и грозно спросил:
— Кто?
Женщина молчала.
— Не узнали… — наконец жалобно простонала она.
— Донечка, да это же я, твой батько!
Отец бросился целовать свою Василинку, но сразу перешел на шепот, чтобы их никто не услыхал.
— Отпустили?
— Нет, убежала.
— Донечка, что же ты наделала? Ты совсем забыла про своего отца. Позор! Позор! Дочка Филимона Товкача убежала с целины… О, теперь не видеть мне председателя, как своего уха. Все испортила родная дочка!
Она стояла перед ним с пустой котомкой, сгорбившаяся, голодная, измученная дальней дорогой… Другой отец повел бы в хату, согрел, приголубил, а там уж решил бы, как быть дальше. Но Товкач сказал:
— Постой тут, я сейчас вернусь.
Пришел домой, разбудил Настю и спокойно, холодно приказал:
— Собери меня в дорогу.
— Сейчас, среди ночи?
Товкач сам нашел мешочек, бросил туда несколько буханок хлеба, принес из кладовой просоленного сала, открыл сундук, достал деньги.
— О, да ты словно в тюрьму собираешься, — сказала пораженная Настя.
— Хуже.
Положил мешочек на плечо и вышел. Василинка послушно ждала его на том же месте, в кустах у родного села. Сказал ей не то сочувственно, не то раздраженно:
— Пошли!
— Куда, папа?
— Она еще спрашивает куда! — возмутился отец. — На станцию.
— А мама дома?
— Никуда не денется твоя мама.
Он взял дочь за руку и потащил к станции. Ветки били Василинку по лицу, но отец не обращал на это внимания, он спешил управиться до утра. Около самой станции остановился, сказал дочке свое последнее напутственное слово:
— Я живу теперь на свое счастье и прошу не ставить мне палки в колеса. Поезжай, просись. Ты молода, красива, тебя там примут. А не примут, дашь мне знать, я подумаю, что с тобою делать. На то я твой отец… Вот тебе деньги, а это харчи на дорогу, — и он дал ей в руку мешочек, от которого пахло кладовой и мышами. Посадил ее в товарнячок, в пустой тамбур, еще и дверь за нею прикрыл, чтоб незаконного пассажира не заметили железнодорожники.
Пришел домой и сказал Насте, удивленной тем, что он так скоро вернулся:
— Ты знаешь, кто у нас был сегодня ночью?
— Догадываюсь, должно быть Шайба.
— Наша Василинка…
— Господи! — словно сдуло Настю с печи. — Да где же она?!
— Уже уехала, — переводя дыхание после дороги, сказал Товкач. — Убежала, лентяйка. Захотелось ей домой. Ну, дудки!
— Филимон, ты правду говоришь?!
Товкач молча перекрестился.
— Что же ты не сказал мне? — накинулась на него жена, обливаясь слезами. — Хоть бы я глянула на нее одним глазком. Бедная моя донечка! Родной отец в дом не пустил… Конец свету!
Утром Филимон в самом лучшем настроении — он умел подбирать настроение ко всякой погоде — похаживал по селу и все прислушивался, не проведал ли кто о его семейной тайне. И если бы кто сказал ему, что видел его Василинку, он наплевал бы тому в глаза. Но таких не нашлось. И он в это же утро сказал Громскому, которого неожиданно встретил в Замысловичах:
— Ты бы написал моей Василинке письмо на целину. Я знаю, ты не любишь ее, так хоть для развлечения. Знаешь, как тяжко на чужбине!
Громский вспыхнул до самых ушей, сказал: «Напишу», а про себя подумал: «Однако добрый у Василинки отец…» Громский был в новом костюме, в начищенных ботинках, но этот праздничный вид портили некрасивые лохмы, торчавшие во все стороны из-под кепки. Товкач догадался, что Громский пришел в парикмахерскую к дяде Ване. Никакого праздника в своем календаре Товкач не нашел, и что-то неприятное шевельнулось в его душе: может быть, Парася усватала Громского, которого он метил себе в зятья? Он не нашелся, как выспросить об этом самого Громского, и как только того обслужил дядя Ваня, Товкач тоже пришел подстричься. Дядя Ваня встретил его как одного из самых значительных своих клиентов, закрыл свежайшей простыней и, прежде чем приступить к делу, почтительно выложил ему последнюю новость, только что принесенную Громским. Товкач сразу же забыл о своем горе. Глаза его улыбались из старого-престарого зеркала, и чтоб посидеть подольше, он позволил положить себе горячий компресс, хотя знал наверняка, что такая роскошь обойдется ему на целый рубль дороже, чем обычному клиенту. Дядя Ваня имел привычку с близких знакомых брать больше, чем со случайных клиентов. Но Товкач сегодня не скупился. Он без денег не ходит, а за такую новость был готов отдать дяде Ване все, что было при нем. Смеются лукавые очи. Видно, не один он несчастный на этом свете. Есть и кроме него. Забыв о своем, он утешался чужим горем…