«Дорогой Максим Минович!
Ты всегда искал славы и вечно жаловался на то, что она тебя обходит, что твои заслуги идут другим, а ты всего лишь рабочий вол. Теперь тебе выпадает возможность, может последняя в жизни, показать себя. Бросай канцелярию и приезжай в Несолонь — будем вместе выводить в люди это упавшее духом село. Просит тебя твой бывший друг Степан Яковлевич Стойвода. Теперь я, как говорят, хозяин в Несолони. Приезжай, подсоби людям, добудь себе славу своими руками».
Никакого ответа на это письмо Степан Яковлевич не получил. Второе письмо он написал не Шайбе, а в обком. В нем просил отправить Шайбу из канцелярии в Несолонь. Вскоре пришел ответ: «Ваша просьба удовлетворена».
Но сам Шайба в Несолони не появился.
Исчезновение Шайбы
Шайбе казалось, что он доживает последние дни. На его столе становилось все меньше бумаг, и почти каждый день кто-нибудь из его коллег по работе заходил к нему прощаться. О, сколько уже заходило после Громского… И каждый пронизывал его в самое сердце: «А вы не собираетесь?» Он удивленно поднимал водянистые глаза: «А как же, разве я не такой, как все?» А когда закрывал за коллегой дверь и оставался в кабинете один, то говорил себе: «Нет, не такой. Мое место тут. Мне опротивело слоняться по пашне. Я вас кормил хлебом, а теперь вы покормите меня».
Он обошел все местные поликлиники, всюду доказывал, что у него удушье, что он пригоден только к сидячей работе, и на всякий случай вооружался справками. А еще не так давно он считал себя настолько здоровым, что подумывал даже жениться. Теперь он эту мысль отложил на будущее. Теперь его инстинкт самосохранения работал в одном направлении: уцелеть, не попасть снова на пашню. В душе он проклинал тот день и час, когда пошел учиться на агронома. Правда, те, с кем он учился, стали министрами, известными учеными, а он… Кто такой он? Его больное самолюбие не позволяло назвать себя тем, кем он был. Но он умел прятать свое «я» и, должно быть, потому, что умел, пронес его сквозь всю жизнь. Своего непосредственного начальника Кузьму Митрофановича Деркачева он тоже ни во что не ставил, и если бы тот мог заглянуть ему в душу, то уволил бы Шайбу немедленно. Но Шайба умел быть подчиненным, тем более теперь. В эти послесентябрьские дни он каждый раз дрожал, когда Деркачев вызывал его к себе. Ждал, что тот скажет: «Собирайтесь, Максим Минович…» Так он говорил тем, кто не спешил подавать заявление, кто колебался. Но Максим Минович не колебался. Деркачев именно так понимал Шайбу и, может, потому держал его при себе. И вдруг случилось неожиданное — Шайбе пришло письмо, Степан Яковлевич Стойвода приглашает его в Несолонь. Подумать только — в Несолонь!.. Шайба сжег письмо, чтобы и следа от него не осталось, но с того самого дня ему все казалось, что он обреченный и доживает последние дни. Нет, нет, он не снесет над собою такого надругательства — агрономом в Несолонь!
Он стоял за тяжелыми шторами и смотрел в ту сторону, где должна быть Несолонь. За окном оттепель. Слышно, как печально капает с крыши. Только кое-где уцелел первый снег. «До чего же гнилая зима!» — выругался Шайба, пробуя хоть чем-нибудь отвлечь свое внимание от только что сожженного письма. Но напрасно. Стойвода в очках преследовал его всюду: в коридорах управления, на улице, всюду, где только сверкали стеклышки. Шайба даже удивлялся: почему так много людей в очках? Раньше, кажется, их было меньше. И все же, когда его вызвали в обком и спросили, согласен ли он ехать в Несолонь, он, не задумываясь, сказал: «Согласен». Он ожидал, что, когда он так скажет, его остановят, попросят остаться здесь, в управлении.
Часом позже Шайбу вызвал Деркачев, предложил сесть (впервые за все время работы в управлении) и не слишком сожалеющим тоном сказал:
— Собирайтесь, Максим Минович. Стойвода приглашает вас к себе.
Шайба вспотел, обмяк и дрожащей рукой пошарил в кармане. Достав то, что искал, он самодовольно улыбнулся: все-таки пригодилось! И выложил свои бумаги на стол. Деркачев поглядел на них одним глазом, пробежал штампы поликлиник и отодвинул на край стола.
— Будем считать, что вы едете в Несолонь по своей доброй воле.
Шайба вышел из кабинета своего начальника, которого и сейчас ни во что не ставил, а еще через день, ни с кем не простившись, по глухой улице, вечерком, вышел из города на топкую полевую дорогу. Только здесь он мог быть уверен, что не встретит знакомых и никто, грешным делом, не спросит: «Куда, Максим Минович?»
Моросил не то снег, не то дождь — ранняя зима часто бывает похожа на позднюю осень. Подула ветрами, побаловала людей морозцем и снова раскисла. Хлюпают под ногами лужи, выхваченные луной из черной вязкой земли. След Шайбы заплывает водою, но не исчезает совсем, и отныне каждое утро, пока не выпадет снег, на нем будет появляться нежная белая пленка льда, стократ белее и слабее льда на реке, вдоль которой пролегла его дорога. И будут удивляться люди, кого это понесло по такой раскисшей дороге. А может, никто и не удивится, если вдруг этого следа не станет… Но пока след еще есть. Набрякшая фигура Шайбы в черной шапке покачивалась, и казалось, что это подгнивший придорожный столб направился куда-то, чтоб не упасть и не загородить собою дороги, которой он так долго, хотя и не слишком верно служил. Век простоял на том месте, где его поставили, а когда дорога повернула в другую сторону, он оказался лишним, даже вредным, потому что сбивал людей с толку. Люди расшатали его и выкинули. Но он еще где-нибудь вынырнет…
* * *
Шайбы нет, а письма ему идут. Пишет какой-то Филимон Иванович Товкач из Талаев. Главный зоотехник управления Якименко — человек порядочный, честный — не читает их, а вкладывает в новые конверты и переадресовывает в Несолонь Максиму Миновичу Шайбе. Но тут Шайбы нет, и письма принимает Степан Яковлевич Стойвода. Поскольку Стойвода тоже человек порядочный, он складывает их в свой стол и вместе с ними ждет Шайбу. Но Шайба не появляется. В каждодневной сутолоке Стойвода совсем позабыл о письмах и вспомнил только, когда позвонили из управления милиции и спросили, не было ли Шайбы. Тогда Стойвода разыскал письма и прочитал. В первое мгновение ему захотелось побить Товкача. Вот так просто поставить перед собою и побить, как побил как-то во время войны одного старшину, который имел слабость пропивать солдатские пайки. Но вскоре он остыл, вышел, запряг коней и напрямик помчался в Талаи. Резко остановил коней около хаты Товкача. Сколько раз в своей жизни он открывал эту скрипучую калитку! Но никогда этот скрип не был таким противным, как сейчас. Летняя кухня, запахами которой не раз упивался Стойвода, была завалена снегом. Между нею и хатой, прикованный к своей дорожке проволокой, бегал по цепи огромный пес Идол. Он узнал гостя, жалобно заскулил, словно надеялся, что тот снимет с него ошейник, но гость топнул на него ногой, сказал: «Прочь!» В глазах Идола он заметил лукавинку, которую не раз замечал в глазах Товкача. Суть этой лукавинки Стойвода разгадал только теперь, когда прочитал злополучные письма. Оглянулся, чтоб Идол втихомолку не укусил…
Настя с родинкой под левым глазом открыла ему дверь и засуетилась по хате: «Филимон, Филимон!» Из комнаты вышел сонный, взлохмаченный Филимон и протянул гостю руку. Но Стойвода не принял руки, поймал очками ту самую лукавинку, которую только что видел во дворе, и сказал: «Прочь!» Потом отдал Товкачу его письма: «Возьми и больше не делай подобных гадостей». Он повернулся к выходу, но Товкач стал умолять надорванным голосом:
— Степан Яковлевич, смилуйтесь! Настя, что же ты стоишь? Быстренько накрывай на стол! Проси, проси!..
— Больше я в этом доме не гость!
Выходя, он заметил на вешалке две шапки. Одна рыжая, цигейковая, — не раз видел ее на Товкаче, другая черная с потертым каракулем. Стойвода никогда не имел двух шапок и редко видел людей, которые позволяли себе такую роскошь. Когда покупается новая шапка, то старая дарится кому-нибудь из тех, кто решил зимовать в кепке. Даже у самых скупых людей она не залеживается, с крещенских морозов каждому нужна шапка.