В Замысловичах, возле школы, встретил Антона Плана, который нес небольшой ящик, обшитый полотном.
— Куда это вы, Антон Парамонович?
— Собрал своей Поликарповне небольшую посылочку. Она мне рукавицы прислала, а я ей сушеных грибочков и всякой всячины. Посылаю то, чего нет в городе.
— Скоро вернется, — сказал Евгений и пошел быстрее.
Дома принялся настраивать приемник, а маленькая Галька цеплялась, как репей.
— Дядя Женя, вожатая просила, чтобы вы для нашей «Школьной правды» написали передовичку.
— Напишу…
Мать потихоньку плакала. Нежная мелодия разбудила в ней вдовьи воспоминания.
* * *
Пора досказать то, чего не знал Евгений, направляясь в Талаи. Евгений и не подозревал, как тяжело обидел Зою тогда, во время жатвы, не проводив ее в бригаду. Ведь она сама пришла, искренне открылась ему, а он за эту искренность так горько отплатил: «Иди, Зоя, иди…» Это «иди» до сих пор звучит для нее как тяжелая обида. Кто еще мог бы сказать ей так? Пороша никогда не оставил бы ее среди поля. В ту ночь, когда она одна возвращалась в бригаду, что-то странное творилось в ее сердце. Она хотела оправдать Евгения, выискивала для этого тысячи причин, но горячее сердце не соглашалось с нею. И, вместо того чтоб разговаривать с Евгением, она должна была говорить с вороной, которую подарил ей Максим Шайба. Разговор был приблизительно такой: «Как ты думаешь, Павочка, Евгений любит меня»? Ворона молчала. «А кого же он любит?» Ворона продолжала молчать. «Может быть, Евгений любит Олену?» Проклятое существо, догадавшись, наконец, что от него чего-то требуют, дико, испуганно каркнуло. «Дуреха, я сама это хорошо знаю. Я не раз видела его с нею. И разве не с тех пор, как в Замысловичах появилась Олена, он стал другим? А ты еще каркаешь!» — горько, сквозь слезы сказала Зоя вороне. За эту услугу Зоя до сих пор сердита на ворону и не выносит шайбиной Павочки, называя ее не иначе как «Шайба», а с Зоиной легкой руки так прозвали Павочку и другие. И если птица переживет Шайбу, — а это может случиться, — то весь век ей носить его имя. Ворона в эту ночь была единственным живым свидетелем Зоиных переживаний, глупым, непонятливым свидетелем.
Зоя принесла ее, бросила в будку, и Павочка сразу кинулась под кровать, на которой спал одетый Карп Сила. Дождавшись утра, Зоя выдала горючее для тракторов и пошла в село. Но не домой, как обычно. По дороге она зашла к Пороше. Хотела ему сказать, что пора снова готовить какую-нибудь пьесу, на этот раз уже вместе с Замысловичами. Ей хотелось и Евгению выбрать какую-нибудь роль в пьесе. Она была уверена, что Пороша не откажет ей в этом: она всегда могла уговорить своего доброго Порошу. Но не застала его и была этому даже рада. Она прошлась по птичнику, вспоминая те недавние времена, когда чувствовала себя полновластной хозяйкой всего этого птичьего царства, и не зря Пороша в шутку называл ее «куриной принцессой». Ведь он тоже находился под ее властью. Стоило сказать ей: «Порошенька, ты сегодня будешь играть», и он покорно выходил со своей гармонью на вечернюю улицу и играл, как говорится, до упаду. Она распоряжалась его душой, его сердцем и, может, напрасно отказалась от этой власти и сама покорилась Евгению. «Больше этого не будет!» — сказала она себе, заглядывая в пустые клетки для гусынь-несушек. С волнением открыла она дверь в Порошину каморку — может, он там? Но его там не было — наверно, пошел в правление за кормом для птицы. Зоя присела к маленькому столику, открыла ящик. Нашла несколько уже поставленных пьес — и ни одной новой. Кроме пьес, были еще книжки о птицеводстве — старые, новые и совсем новенькие, еще не читанные. Кровать, как всегда, была старательно заправлена, но Зоя не могла не заметить, что наволочка и простыня не первой свежести. Зоя встала, подняла крышку небольшого сундука, в котором хранилась Порошина праздничная одежда, нашла там заношенную сорочку в зеленую полоску, вероятно недавно купленную — она не видела ее раньше. Все, как было когда-то, единственно, чего не хватало в каморке — гармони, и Зоя вспомнила, что уже осень, а осенью и зимой Пороша часто оставляет гармонь в клубе. А что же он ест? Зоя открыла тумбочку. Но, кроме надрезанной черствой буханочки хлеба да нескольких яблок, ничего не нашла. И ей стало жаль Порошу… так жаль, что она склонилась над столиком и заплакала. «Какая же я жестокая! — упрекала она себя. — До сих пор ни разу не спросила его, как он живет, кто ему готовит, кто стирает белье, кто убирает каморку. Неужели все сам? У Евгения есть мать, у меня — дед, а у него никого нет… Один-одинешенек». Только Яшка Купрей души в нем не чает, да разве такой сорвиголова может чем-нибудь помочь?
Зоя сняла накинутую на плечи косынку, сложила в нее наволочку, простыню, сорочку и, связав в узелок, вышла из каморки. Над рекою гоготали гуси, словно одобряя ее поступок. Маленькая стайка их снялась и полетела на ближние огороды, за нею другая, третья, подымая отчаянный крик. И что за радость в этом полете, если через мгновение сядешь на землю? А разве много радости у нее от того, что перелетела от Пороши к Евгению? О, как мало! Страданий много, а радости мало. Но если бы не Евгений, может быть, она и не узнала бы так хорошо Порошу. Она стирала на реке его сорочку и, кажется, никогда не чувствовала такой большой радости — тихой, нежной, почти необъяснимой.
В тот же день она принесла ему чистое, сложенное белье — как делают самые аккуратные хозяйки, и Пороша, удивленный, растерянный, не сразу поверил своим глазам. Он угостил Зою яблоками, выложив их из тумбочки все до единого. Жалел, что при нем не было гармони.
* * *
Говорят, человеку не спится, когда у него горе. Но большая радость ведь тоже спать не дает. Подняла она Павла Порошу с постели и повела по селу. А ему кажется, что это Зоя ведет его за руку. «Вот здесь, на запруде, мы в первый раз встретились. Ты бежала в школу, в коротенькой юбочке, с косичками, поздоровалась со мной, как школьница, не зная, кто я. И я подумал тогда: какая вежливая девочка… Потом играю я на гармони и среди девчат замечаю тебя. Ты выросла, и я втихомолку, никому не говоря, радовался тому, что ты выросла. Разве ты не слыхала, как смеялась моя гармонь?.. Потом ты как будто нарочно спряталась в лесу, и я стал реже выходить на улицу. Молчала моя гармонь, начались другие вечера, о которых ты никогда не узнаешь. Я часто приходил в лес, становился недалеко от куреня, чтобы ты не заметила, и слушал твои песенки. Когда ты умолкала, говорил тебе „спокойной ночи“, но так, чтобы ты не слыхала, а потом, когда ты наведывалась в село, моя гармонь пела тебе твои любимые песни. Дальше ты все знаешь сама… Разве ты не слыхала, как рыдала моя гармонь? Но ты опять моя. Веди меня, Зоя, веди, показывай мне незабвенные, исхоженные нами места!..» Павел и не заметил, как очутился во дворе Мизинцевых. Долго стоял около осыпавшегося жасмина. Сколько унесено веточек! И сейчас будто слышен еще запах жасмина. Смотрит Павел в сонные окна. «Ты спишь, ты натрудилась на тракторе, а я не сплю». Подошел, коснулся пальцами холодного стекла, а постучать не посмел. «Пусть спит…»
Но Зоя не спит. Она видит его склоненную фигуру в окне, несмело протянутую руку. Зоя встает, открывает окно, но его уже нет. Затихают вспугнутые им грачи на вязах, и уже где-то в самом конце улицы повизгивает сторожкий, еще не обленившийся щенок… Ушел, не посмел разбудить, и это Зое дороже самых ласковых слов. Смотрит на обломанный им, уже безлистый куст жасмина, шепчет: «Порошенька…» И закрывает окно.
А Пороша пришел в птичник, отпер каморку, в которой прожил столько лет, и, не раздеваясь, лег на свою узкую кровать. Зоя, Зоя! Любил тебя и берег… И потому так легко и чисто на душе, и любовь становится такой большой, что не охватить ее мыслями, не обнять руками, — это целый прекрасный мир… Как хорошо, что при нем гармонь! Она поможет передать все, чего нельзя сказать словами. Слушай, Зоя! Он приоткрыл оконце, и, должно быть, многие удивились в селе, с чего это Павел Пороша не вовремя распелся. А утром его разбудил Евгений. Он тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но Пороша движением руки попросил молчать, потом долго и проникновенно смотрел ему в глаза. Наконец промолвил: