Он стоял возле вагончика, скрестив руки на груди, и улыбался со свойственным всем великанам добродушием. Но не сделал ни шагу навстречу, только смотрел на нее, как отец на ребенка, который нечаянно напроказил. Нет, Карп совсем не такой, каким представляла его Олена. Что-то властное и зрелое уловила она в его твердом взгляде и даже в легком, почти равнодушном пожатии узловатой руки.
— Показывай свою работу, Карп! — сказал Шайба.
— Погодите, Максим Минович, дайте на нашу пропажу насмотреться… Ты совсем не та, Олена, что прежде, подросла, возмужала, да и мы не те… Я уже не могу поднять трактор. — Карп показал рукой вдаль. — Потому что и тракторы не прежние… То были тракторочки, а эти, гляди, великаны. Такой с борозды не сдвинешь.
— Ну, ну, довольно тебе хвалиться, показывай работу, — торопил Шайба.
— Работу я не прячу. Вот она вся: до той сосны паровой клин, а вон там, под лесом, опытное поле нашего председателя. То поле, Олена, от которого ты отказалась.
Пошли по пыльной, пересохшей пахоте. Идти было трудно, молчали, каждый думал о своем. Шайба думал о том, что полжизни проходил по пахоте и всякие борозды попадались ему — и мелкие и глубокие, но ни на одной он не пророс, не познал настоящей человеческой радости, такой, как у других людей, звонкой, веселой, пахучей, чтоб хотелось жить черт знает как, не бросил семени в свою борозду и теперь должен изнывать один, возвращаться домой ни с чем, коситься на чужое или сохнуть и пылиться, как эта пахота, рыжая и беспомощная без дождя…
Из-за леса выбежала тучка-разведчица, за нею вторая, третья, и, словно взявшись за руки, полетели вместе, гонимые поднебесным ветром, вытянули на чистое млеющее небо тяжелую седую тучу, тень от которой упала на поле и, замешкавшись на мгновение под сосной, угрожающе двинулась дальше.
Собирался дождь… Сосна потемнела, будто затосковала, и Олене почему-то стало жаль ее, эту одинокую сосну. Оторванная от семьи, век здесь проторчала, может, ни разу не слышала могучего лесного стона, не видела, каким суровым, величественным становится лес в грозу; стоит одна, не такая высокая и стройная, как лесные сестры ее, нет, но по-своему пышная и спокойная, милая, точно красивая вдова в нарядной одежде. Глянет на нее солнце, и она засмеется, затеплится мягкими красками, с нежным ветром поиграет, и люди завидуют ей и радуются, заодно удивляясь ее силе и ее беспомощности. Ведь она век стоит, бури и грозы выдерживает, а к лесу не может добраться. Знать, судилось вековать одной… И за это одиночество люди жалеют ее: пахари обходят, когда пашут, сеятели обходят, когда сеют, а косари в косьбу садятся под ней полдничать и тогда подолгу разглядывают ее бронзовый стан и ветви, вечно свежие и молодые, и удивляются тому, что она не стареет. Какой была, такая и есть. Говорят, потому не стареет, что не родит: вокруг нее нет ни одной маленькой сосенки. Таких одиноких сосен в Полесье много. Стоят они на полях, стоят издавна и словно прислушиваются к человеческой жизни. Какой-нибудь тракторист, быть может, в душе и поругает их, но, очарованный их красотой, тут же угомонится.
Олена подумала о своем. Она была бесконечно рада, что опять вернулась на эти забытые, необдуманно оставленные ею поля.
Карпу хотелось петь, так хорошо было на душе, а у Шайбы стиснуло дыхание, и хоть тяжело ему, а поглядите — чем не орел: расправил плечи, поднял голову и, сбив соломенную шляпу на затылок, пошел по пахоте, поднимая пыль — дескать, говорите, о чем хотите, а я вроде не слышу, да подслушаю…
Карп следил за Оленой тревожным взглядом и чувствовал, что это не та Ленка, которую он знал еще студенткой. В душе радовался за нее и в то же время было ему как-то не по себе.
* * *
С участка вернулись поздно, и Олена осталась на ночь в Замысловичах. Позвонила в райком, чтобы предупредить Мурова, но там сказали, что его весь день не было и неизвестно, будет ли. Тогда попросила квартиру. Телефонистка с деланной вежливостью поинтересовалась, кто просит, и после короткой перепалки (Олена так и не назвала себя) с лукавым смешком сообщила, что квартира не отвечает.
— Мое монашеское ложе к вашим услугам, — словно только и ожидая этого, сказал Шайба. — Я переночую на диване директора. А вообще вам не мешает иметь постоянную квартирку. Теперь можно и домой ездить, а подойдет жатва — тогда день и ночь на участке.
— Как-нибудь устроюсь, — равнодушно сказала Олена и, попрощавшись, вышла.
Шайба вдруг спохватился: «Постой-ка! Где же она собирается устроиться?» И, подогретый любопытством, стремительно выскочил из кабинета. В темном коридоре чуть не сбил с ног радиста Васютку и выбежал во двор. Фигура Олены мелькнула уже за воротами. Олена затворила за собой калитку и пошла по дороге к селу. Шайба осторожно засеменил за ней. Калитку открывал потихоньку, чтоб не скрипнула, перебежал дорогу и пошел вдоль ржаного поля. «Господи, что делает женщина? — думал Шайба, стараясь как-то оправдать свой не совсем пристойный поступок. — Старший агроном МТС, такой солидный человек, Максим Минович Шайба, крадется за ней, как мальчишка. Тьфу, — сплюнул он. — На что это похоже?» — но только на миг заколебался и пошел дальше…
«Так и есть. Идет к нему…» Все начнется с того, что Олена постучит в окошко… Завтра же об этом будет знать Муров, и заварится каша, которой Бурчак подавится, а Шайба будет стоять в стороне и изображать из себя самого близкого друга Олены. «Нет, я все-таки мудрый человек…» — думал Шайба, останавливаясь в тени старой липы. Отсюда хорошо видно хату Бурчака. Аисты на повети, журавль над колодцем нацелился прямо в луну… Шайба перебежал под другую, такую же старую липу — отсюда хату видно еще лучше. Куст сирени под окном, скамья, а на скамейке сидит кто-то, ждет… Шайба напряженно вгляделся: нет, это мать Бурчака. Олена даже не поглядела на нее, вероятно не знала, чья эта хата. Прошла дальше. А Шайба и рад этому и не рад, раздвоился, расщепило его, как буря трухлявое дерево, вот-вот вытрясет из него душу. Шайба и не заметил, как очутился возле школьного сада. Припал к плетню. Все ясно: Бурчак ждет ее в саду. А может, это Карп наладился по старой дружбе? Ишь какой, оставил бригаду и пришел на амуры! Но нет, никого не видно. В саду и во дворе тихо, торжественно стоит большой школьный дом, а в окнах звезды, звезды, звезды, будто упали туда с неба. Олена нерешительно подошла к школьной сторожке, постояла перед нею, словно выражая почтение, и тихонько постучала в окошко, теплившееся добрым, мягким светом.
Кто-то отозвался.
— Это я, Олена. Помните студентку, что стояла у вас на квартире? Примите на ночь!
Открылась дверь, вышел Антон План в белой рубахе и, ничего не говоря, внимательно оглядел позднюю гостью.
— Это я, Олена…
— Погоди, погоди, позабыл что-то… А, Оленка! Агрономша. А чтоб тебе дважды в год уродило! Заходи, не чурайся.
Закрылась дверь сторожки, и опять на школьном дворе стало тихо, спокойно, нигде даже не зашелестит. И соловьи не пели, будто сговорились против Шайбы. Не удалось заварить кашу… Пошел домой, как грешник от исповеди, и горько было оттого, что он, всеми уважаемый солидный человек, пустился на такое грязное дело. Воровато оглядывался на приветливое оконце школьной сторожки. В тот вечер оно светилось дольше обычного…
Олене бросился в глаза знакомый старый, обшарпанный глобус с эмблемой земства на черной подставке. На глобусе пестрело несколько линий. Одна из них, самая длинная и самая светлая, обошла верхнюю половину полушария, а вместо слова «Россия» было написано красными чернилами «СССР». На столике, возле глобуса, лежали книжки в коленкоровых переплетах, тисненных серебром. Одна из них была открыта на разделе «Птицы».
— А где Поликарповна?
— Полетела… — махнул рукой Антон План. — Она в последнее время садовником в колхозе работала. Теперь послали ее от колхоза на годичные курсы.
— Учиться никогда не поздно. Что ж, думаю, годик незаметно пробежит, а моей Поликарповне эта наука на пользу пойдет. Птичка красна своим оперением, а человек — знаниями. Разве тут возразишь? Но если колхоз послал учиться, то колхоз может и отозвать. Как по-твоему: может колхоз отозвать мою Поликарповну?