А почему бы просто не подумать о родителях перед сном? Это вроде бы хоть какой-то способ.
Я пробовал. Точнее, я пробовал пробовать. Вот, например, сейчас я думаю: да-да, сегодня же ночью попробую, спасибо, что напомнили. Но где-то в процессе я забуду. И так было уже сто раз. Ну почему я не могу запомнить, что перед сном надо подумать о родителях? Почему не могу просто положить на подушку записку: «ПОДУМАТЬ О РОДИТЕЛЯХ»? Почему я никак не могу этого сделать? Ведь я получу очевидную выгоду: например, если я все-таки подумаю о матери перед тем, как засну, появится неплохой шанс, что она вернется к жизни в моем сне — ведь моделирование снов, как мы все знаем, довольно часто грубо предсказуемо, — но все-таки я не могу заставить себя, не могу запомнить, не могу сделать такое простое дело. Просто невероятно. Правда, один раз я видел во сне отца, точнее — почти видел. Был сон, где я еду по Олд-Элм — это такая улица около нашего дома; там зима, но снега нет, просто сумрак. Я еду вниз по склону, от «7-Илевен» домой и вдруг замечаю примерно в двухстах ярдах от себя, на параллельной улице, сквозь миллион голых деревьев с тонкими веточками, машину, точь-в-точь как у отца. Это серый «ниссан» номер какой-то, а в нем — седой человек в старой коричневой замшевой куртке, как две капли воды похожий на отца, но только я даже во сне до конца не уверен, что это он: в этом сне я знаю, что его нет в живых, и то, что я его вижу, может быть совпадением или миражом, но потом мне вдруг приходит в голову мысль, и даже во сне это мысль одновременно и логичная, и абсурдная, — мне приходит в голову мысль, что, может быть, он жив, что его смерть, которая больше всего поразила всех своей абсурдностью, неожиданностью, произошла так внезапно, что… а потом начинают работать другие соображения: никого из нас не было рядом, когда он умер, у нас даже нет его останков — то есть кремированных останков — и во сне мне приходит в голову, что это может быть просто еще одним обманом и на самом деле он жив…
Что значит «еще одним обманом»?
Видите ли, как все люди, которые много пьют и при этом имеют семью и работу, он был великим фокусником. Конечно, его фокусы казались примитивными, когда их секреты раскрывались, но ведь ему удавалось с их помощью, если понадобится, очень долго водить за нос целый дом, населенный настороженными и недоверчивыми людьми. Самым знаменитым был его фокус с «Анонимными алкоголиками»: он ходил на их собрания, одно собрание даже у нас дома, слегка под мухой. Это было очень круто. Примерно месяц он ходил на лечение в какой-то центр, пока мы были на западе с визитами к родственникам, а когда вернулись, он был дома трезвый, исцеленный, бодрый. Мы все воспряли духом. Нам казалось, что мы наконец прошли этот этап, наша семья теперь станет другой, обновленной, ну и, конечно, раз он теперь стал трезвым, сильным и так далее, то теперь завоюет весь мир и поделится с нами. Мы сидели у него на коленях, боготворили его. Хотя, наверное, это слишком сильно сказано. Мне кажется, в глубине души мы продолжали его ненавидеть и бояться после всех тех лет, когда он на нас орал, гонялся за нами и так далее, но все-таки мы были на подъеме, хотели, чтобы все теперь у нас было нормально — мы не знали точно, что такое «нормально», да и видели ли мы где-нибудь это «нормально», но все-таки были преисполнены надежд. Потом начались эти собрания, в том числе то, которое устроили у нас в гостиной. Мы уже должны были лежать в постелях, но я в какой-то момент встал, прокрался вниз и стал смотреть через лестничные перила, увидел много взрослых людей в клубах сигаретного дыма, и там же сидел отец — на диване, на том самом месте, где он сидит на Рождество. Было непривычно видеть так много взрослых у нас дома, родители не очень любили гостей, но вся штука в том, что он и тогда продолжал пить, может, даже в тот вечер выпил, — а мы ничего не знали, и они ничего не знали, и это, если вдуматься, был идеально исполненный фокус. И я должен сказать, что ценю этот фокус, ведь и в моей натуре есть демонические черты.
А как он мог пить так, чтобы никто не замечал, если он все время был дома?
Ага. То-то и оно. Никаких бутылок в доме не было. Мы все проверяли. Мать была настороже, да и мы тоже. А знаете, где была выпивка? Вы просто со стула упадете, так это просто. Почти каждый день рано утром — это было единственное время, когда его совсем никто не видел и не смог бы ничего заподозрить, — он уходил из дома, покупал бутылку водки и пять-шесть литров хинина и приносил их домой.
А потом он…
Вот именно, отливал хинин из половины емкостей и заливал туда водку, а потом уничтожал все следы ее существования. А по вечерам, когда мы все собирались в общей комнате и смотрели сериал «Втроем»[121] или что-то другое, он выходил на кухню и — вот это особенно замечательно — наливал хинин (то есть водку) не в стопку, из которой обычно пил, ведь стопка — это знак для стороннего наблюдателя: тут алкоголь; нет, он брал стакан. Он брал стакан, а мы все оказывались в дураках! Еще раз: что наливают в стопки? Крепкие алкогольные напитки. Что наливают в большие стаканы? Прохладительные напитки, конечно! Да-да, большие стаканы берут те, кто пьет невинные холодные безалкогольные напитки. Можете себе представить? Он, наверное, чувствовал себя самым умным человеком на свете — уж во всяком случае умнее своих отпрысков-недоумков. И так тянулось примерно год, и все это время нас распирало от гордости и надежд, мы верили, что он завязал, что больше не придется сбегать на целый день, а то и на неделю, к друзьям и родственникам, больше не будет разговоров о том, что мы его бросим, и так далее, и все то время, что мы радовались переменам, все это время… просто невероятно. А главное, когда он пил из больших стаканов (помните: большой стакан = прохладительный напиток), то пил еще больше, чем раньше, а мы чем дальше, тем больше оказывались в замешательстве, потому что он, хоть и оставался на вид трезвым, но, как и раньше, после десяти вечера начинал говорить смешную ерунду, как и раньше, ни с того ни с сего впадал в ярость, как и раньше, каждый вечер в одиннадцать засыпал, сидя на диване очень прямо.
А когда его разоблачили, он бросил пить?
Да нет, конечно. Мать вышла во внутренний дворик, прикрыла раздвижную дверь, стала кричать и плакать, обхватила себя руками за плечи и, наверное, несколько раз пригрозила, что уйдет от него и так далее. Но потом мы как-то смирились. У матери просто больше не было сил справляться и с ним, и с нами, а ведь не так давно нас стало уже не трое, а четверо, и она, похоже, смирилась с тем, что пить он не бросит, что он рожден, чтобы пить, — а пил он вполне неплохо, кстати сказать, вполне грамотно, он был не гулякой-кутилой, а вполне безвредным, если его не провоцировать. А поскольку с маленьким ребенком было намного труднее резко сняться с места и уехать (даже угрожать этим труднее), то мать, как я понимаю, вымотавшись, просто заключила с ним договор: каждый вечер выпиваешь столько-то и не больше. А если подумать, сколько концов он намотал, чтобы нас обмануть, и все это лишь ради того, чтобы мы от него не ушли, — ему приходилось составлять хитрое расписание, делать сомнительные штуки, опускаться до мелкого обмана, например с хинином и большими стаканами, и все это лишь для того, чтобы мы его не бросали, — если собрать все это воедино, то станет понятно, что он, конечно, был не идеальным, но вполне достойным человеком. И вот так он сократил свою ежедневную дозу, охотно согласился с условиями перемирия, дома пил только пиво и вино, а когда Тоф начал ползать, а потом ходить, то и характер у отца выправился. И сказать по правде, мы почти согласились, что такой вариант — лучший. На собраниях «Анонимных алкоголиков» была какая-то нехорошая атмосфера, и все эти взрослые в доме, и вся эта болтовня, и курево — это ему совсем не подходило, он ведь не был компанейским человеком и не велся на такие штуки. В общем, нам тоже не хотелось, чтобы отец был членом «Анонимных алкоголиков». Ему надо было, чтобы он сам решал, держаться в рамках или завязать совсем, да и мы предпочитали, чтобы это было именно так. А «Анонимные алкоголики» с их апелляцией к высшим силам и прочей ерунде были для него смерти подобны, и по сути там для него не было ничего осмысленного. И когда призрак целительства исчез, всем стало легче, ведь все тайное стало явным и мы точно знали, чего ждать от него, а он знал, чего ждать от нас, и все мы были готовы к возможным случайностям. До этого у меня это плохо получалось, я ведь никогда не знал, чего от него ждать. Понимаете, с самого раннего детства у меня было дикое воображение, взращенное фильмами ужасов, — вот, например, я много лет был абсолютно уверен, что первый этаж, когда мы засыпаем, превращается в лабораторию, где проводят эксперименты над людьми; я свел в одно целое то, что видел в «Коме» и «Уилли Вонке»; там везде бегали умпа-лумпа и висели человеческие тела[122] — и если я сталкивался с его неуравновешенностью, даже в минимальных своих проявлениях, все сливалось воедино и рождало во мне смятение и ужас, даже когда для этого не было оснований… Понимаете, для меня все прекратилось, а тонкая нить доверия между отцом и сыном лопнула, когда мне было, кажется, лет восемь, после случая с дверью.