А это…
Это случилось, когда еще все было плохо, когда он себя почти не контролировал. Не помню, с чего все началось, но я точно сделал что-то плохое, и меня полагалось наказать — вот знаете, что смешно? Когда нас собирались наказать, то каждый раз говорили: «Ляг как положено», — это значило, что надо подойти и лечь к нему на колени, — вот такой бред, представляете себе? — а я, естественно, этот бред игнорировал принципиально. Нет, он никогда сильно нас не бил, это как раз мать всегда вкладывала в удар полную силу, — но было что-то пугающее в том, как он нас хватал — нелепо, неуклюже… в этом было что-то непредсказуемое, а поскольку мы достаточно хорошо его знали, чтобы понимать, когда у него съезжала крыша, то просто убежать туда, где он не сможет… Знаете такую игру — «осьминог»? Там надо бегать. Пытаешься добежать от края до края мимо всех своих одноклассников, на противоположном конце — красная линия, и если забежишь за нее, тебя уже нельзя трогать, но по дороге нельзя приближаться к щупальцам: к тебе вдруг тянутся маленькие ручки, угрожающие, страшные… так вот, это было похоже, тот же страх, рожденный сомнением, неуверенностью в том, как он себя поведет, и мы по вечерам старались просто держаться от него подальше, на всякий случай. Ну а если приговор вынесен и наказание неминуемо, мы убегали. Убегали каждый раз, старались убежать так далеко и надолго (тут скорее желаемое выдавалось за действительное, это не практическое такое желание), чтобы его злость за это время испарилась или чтобы вмешалась мать, а еще лучше и то, и другое, и тогда приговор окажется отсроченным. Если такое случалось средь бела дня, мы просто выскакивали на улицу и неслись к парку, к ручью или к друзьям и там пережидали. Но если вечером — а именно вечером такое происходило чаще всего, потому что отца, страстного игрока в гольф, мы видели при свете дня всего несколько часов в неделю, — то мы, по крайней мере я, не могли убежать из дома, мы были убеждены, что на улице еще хуже, потому что все окрестности кишат вампирами из «Участи Салема», потому что там ходит человек из «Хэллоуина» в маске Уильяма Шатнера[123]. По вечерам приходилось ограничиваться пространством дома, что было не так уж мало, хотя у каждого места имелись свои плюсы и минусы. Внизу, в подвале, можно было спрятаться за печью или в вентиляционном лазе, но если хочешь спрятаться как следует, надо выключить весь свет, а поди пойми, где могут прятаться настоящие убийцы, за печью или в лазе, или вдруг там окажутся трупы — все может быть. Есть еще стенные шкафы, в них можно спрятаться хорошо, но там, хоть и чувствуешь себя в безопасности и тепло, тебя могут обнаружить внезапно: раздвижная дверь открывается, тянутся руки, они уже здесь, они тебя хватают, — так что самые подходящие места — это или ванная наверху, или собственная спальня: и там и там на дверях простые замки, которые могут продержаться достаточно, чтобы с той стороны все улеглось. Поэтому в тот вечер я побежал в свою комнату, захлопнул дверь, заперся и слушал, как он рычит там, в самом низу лестницы — кстати, начинал он именно с этого, необъяснимо требовал, чтобы мы вышли, чтобы мы спустились по лестнице и он смог схватить нас своими руками, отнести на диван и там перевернуть, положить как положено, а потом поколотить… глупость какая. Мы ничего подобного не обязаны были делать, и я ни в коем случае не был обязан, мы никогда не заслуживали порки, мы были хорошими детьми, вели себя замечательно, а если и не всегда замечательно, то лишь из-за того, что нас провоцировали, так вот, я сидел в своей комнате, уставившись на дверь, тяжело дышал, и озирался в поисках подходящей идеи. Я смотрел на обои — это были обои, которые на самом деле представляли собой огромные фотографии, и в моей комнате то была фотография рыжего осеннего леса; мы выбирали их вместе с матерью и решили, что это очень красиво, а потом, когда оклеили стены, то сидели на полу и любовались, — и в тот вечер, сидя у себя в комнате, я захотел убежать в эту фотографию, скрыться в рыжем лесу; казалось, он уходит очень далеко, а там, где он заканчивается, светит солнце. Конечно же, я не собирался делать это по-настоящему, я ведь не был дурачком, который живет в мире своих фантазий, поэтому я перевел взгляд на другую, не-оклеенную стену над моей кроватью, где нарисовал фломастерами примерно двадцать маленьких страшилищ и викингов, довольных, но все-таки буйных; я создал их, чтобы они защищали меня во сне и оживали именно в таких случаях, как сейчас, — но они не ожили, и я не понимал, почему. А крики не утихали, и я, зная, что он все еще внизу, выскользнул из комнаты в коридор, схватил телефон и снова юркнул в комнату, протянул провод под дверью и заперся. Я положил телефон на кровать, позвонил оператору и спросил код Бостона. Потом вспомнил, что мне нужен не Бостон, а Милтон, пригород Бостона. Я позвонил в справочную Милтона и попытался найти тетю Рут. Или дядю Рона. Она состояла в «Анонимных алкоголиках», и он тоже ходил туда с ней, и они должны были знать, что к чему… только что я должен сделать? Надо у них спросить, они ведь все знают, они вмешаются… А потом послышались шаги на лестнице, и это значило только одно: он разбушевался совсем уж не на шутку, и мать не смогла его утихомирить, — и пока шаги громыхали по ступенькам, — ну почему он идет так медленно, так мучительно медленно? — я повесил трубку: у меня больше не было времени — и придумал план. Над подушкой было окно; я открыл его и сдернул с кровати простыню. Грохот прекратился, и это означало, что он уже поднялся на второй этаж и от двери его отделяют каких-нибудь шесть-семь шагов… Я скрутил простыню, чтобы она стала похожа на канат или что-то вроде, я видел такое по телевизору, и стал привязывать ее к раме кровати, а дверь снаружи стали дергать, потом выкрикнули мое имя, да так громко, что я подпрыгнул, а потом — стук в дверь, и крики, и приказания, и если бы я только успел привязать эту штуку… в дверь барабанили все громче и громче, и вот простыня уже привязана двойным узлом, я подергал ее, проверить на прочность, и она держалась прочно, ей надо было продержаться всего-то несколько секунд, пока я не спущусь достаточно, чтобы спрыгнуть, — и вот я развернулся на кровати и отчаянно пополз вниз, высунул ногу из окна, босой ногой нащупал грубое дерево наружной стены… и вдруг грохот прекратился. Я продолжал спускаться, уже вылез из окна почти наполовину, ночь была душной, я уже мог разглядеть землю и соседский двор, я обеими руками держался за простыню… Я остановился, быстро-быстро, как зверь, дыша, и стал думать, строить предположения: может, его позвали вниз, ведь стало так тихо… А потом деревянная дверь вылетела, как будто взорвалась, и он оказался прямо надо мной.
Он вышиб дверь?
Да, он ее сломал, выломал задвижку, ручку и снес одну петлю.
Ого.
Впечатляет, да?
Не без того. А потом он наказал вас еще сильнее? Вообще-то нет. Когда мать услыхала, что он выламывает дверь, она примчалась туда, так что я попал к нему в руки всего на несколько секунд, а потом в комнате появилась мать, и тогда неприятности начались уже у него. В конце концов, то, что он сделал, как бы оправдывало меня, потому что всякий раз, когда мы сталкивались с его неуравновешенностью, с его, так сказать, экстремальными проявлениями — ведь в трезвом виде он был совершенно нормальным человеком, даже веселым, — мы чувствовали, что виноват он. У нас в уме хранился реестр его грехов, и мы постоянно его пополняли. Я часто мечтал, как появлюсь в школе с синяками и ранами, нам ведь объясняли на внеклассных занятиях, как это происходит: учитель заметит и все наконец раскроется, все всё узнают, и тогда ему пригрозят, и все встанет на свои места.
То есть случай, который можно квалифицировать как жестокое обращение с детьми?