Литмир - Электронная Библиотека

Я рассказал матери и пошел по улице к тупику, перепрыгнул через ручей в узком месте, зашел за Джеффом, и мы вместе отправились к Рики. Он сидел в общей комнате и смотрел телевизор. Общая комната у него была совсем как у нас — обитая деревом и тусклая. Привет, сказали мы. Привет, сказал он. Показывали какую-то из старых музыкальных передач, которые были, пока еще не было МТВ, и там крутили клип на песню Боба Дилана «Шутник»[115]. Нам этот клип нравился. Там разные предметы со свистом летели прямо к экрану, как в стереофильме. Я только что начал читать «Роллинг Стоун», и уже слышал, что есть такой Боб Дилан, и знал, что если я хочу хоть что-то понимать, я должен знать и уважать Боба Дилана, и я очень хотел, чтобы песня мне понравилась, но тут Рики меня опередил.

— Люблю я эту песню, — сказал Рики.

Я был обескуражен. И решил пропустить это мимо ушей.

Две младшие сестры Рики, намного младше его, время от времени забегали в комнату и снова убегали. Мы продолжали смотреть телевизор, усевшись к нему вплотную.

— Ну и как это было? — спросил Джефф. Я ушам своим не поверил.

— Знаешь, как? — ответил Рики. — Как в «Искателях потерянного ковчега»[116], в самом конце.

Мы помнили этот кусок: там в самом конце нацисты открывают Ковчег Завета, и оттуда вылетают призраки — сначала они добрые и красивые, а потом начинают злиться, тогда из Ковчега выходит огонь и убивает всех нацистов, насаживает их на твердые столбы пламени прямо там, где они стояли, и вот все главные нацисты, один за другим, тают, как восковые фигурки, — сначала кожа, потом скелет, а потом кровь, которая течет у них из черепов, именно в таком порядке, и получается похоже на разноцветные струи воды. Это зрелище одновременно пугало и завораживало нас.

Ух ты, подумали мы. Как в «Искателях потерянного ковчега».

Мы посидели с Рики, еще немного посидели, посмотрели телевизор, а потом нам стало скучно, и мы вышли в передний дворик посмотреть, нет ли там каких-нибудь следов на траве — крови или чего-то такого. Но там ничего не было. Была просто лужайка, идеальная, мягкая, зеленая.

А зачем вы мне все это рассказываете?

Сам не знаю. Просто истории. Разве вам не это нужно? Ужасные смерти разрывают на части чинный городок, и они кажутся еще более жуткими и трагическими в этом контексте, разительно несоответствующем…

Тогда скажите-ка вот что. Это ведь на самом деле не расшифровка интервью?

Не-а.

Этот текст не слишком похож на настоящее интервью.

Да уж, не слишком.

Имитация интервью — это литературный прием. Искусственный и нарочитый.

Именно так.

Впрочем, прием неплохой. Что-то вроде свалки для историй, которые другим способом было бы трудно вмонтировать в повествование.

Точно.

А в чем смысл этих историй?

Значит так. Смысл рассказов про Лэйк-Форест, по-моему, совершенно очевиден. Они окунают нас в определенную среду, хорошо знакомую очень многим, особенно тем, кому посчастливилось увидеть «Заурядных людей» — фильм, где Тимоти Хаттон[117] сыграл свою первую значимую роль. Лучший фильм 1980 года. Пассажи о самоубийствах, разумеется, описывают опыт, который сделал меня таким, какой я есть, объясняют мою уверенность в том, что и я сам, и те, кого я знаю, должны умереть нелепой и драматичной смертью, — и одновременно предвосхищают то, о чем говорится во второй части этой книги. Разговоры о расах и этносах призваны обрисовать обстановку, в которой мы все росли, очертить тот невероятно однородный мир, в который мы все были глубоко интегрированы и который контрастирует с нашей с Тофом жизнью в Беркли, где, напротив, царит невероятная пестрота, но мы все равно, как это ни забавно, чувствуем себя чужими, не такими, как все… в общем, тут затрагивается проблема включенности-выключенности. История про Сару…

Сара? Кто такая Сара?

Ой. Я собирался ввести эту линию раньше. Сейчас я быстренько исправлюсь.

Мы узнали о том, в каком состоянии мать, примерно между первым и вторым годом моего обучения в колледже, когда папа собрал нас в общей комнате. То было сумасшедшее лето. Тем летом и следующей осенью я делал разные глупости. Масса пьяных выходок, иногда я что-то ломал, а во сне царапал ногтями стену; я стал возвращаться домой с вечеринок в каких-то непонятных машинах и пить с малознакомыми людьми. Однажды душным летним вечером я поехал на вечеринку, которая происходила у некоего Эндрю Вагнера. Он жил в старом деревянном доме через шоссе, на окраине, и часто устраивал многолюдные сборища, где все тусовались рядом с домом, что трудно было устроить в Лэйк-Форесте, который кишел бдительными полицейскими. И вот я поехал туда с Марни и ее друзьями — они появятся в книге потом, в том эпизоде, где я возвращаюсь в родной город, — и выпил очень много бочкового пива из красных блестящих кружек, тех, у которых внутренняя сторона белая. Прошло немного времени, или мне только показалось, что немного, а на самом деле много, и ребята, с которыми я приехал, собрались уезжать. Марни предложила меня подвезти, но я отказался, сказал, что у меня разговор с Джеффом Фарландером и что я остаюсь. Я в первый раз за последние годы разговаривал с Джеффом Фарландером. Мы вместе выросли; был период, когда я по нескольку дней застревал у него в гостях. Если у нас случались неприятности, мы в первую очередь шли к нему, а его мать была для меня кем-то вроде тети…

Понимаете, о чем я? В старших классах мы с Джеффом стали меньше дружить, но на той вечеринке у Эндрю Вагнера, под иссушающим светом фонаря на крыльце, полные бочкового «Шафера», мы попытались это наверстать, хлопнули друг друга по рукам и все такое. Когда гости решили, что продолжат в баре «Маккормик», мы с Джеффом собрались к нему.

— Ты едешь со мной, — сказал он.

— Ну да, ну да, — ответил я. Мне захотелось, чтобы мне опять было одиннадцать лет и мы с ним швыряли яйца в проезжающие машины. Но потом, когда мы шли к его машине, я все испортил; я сказал: — Джефф, у меня мать умирает. — Эти слова вылетели у меня изо рта раньше, чем я осознал, что творю…

Нет, неправда: я все осознавал, я уже думал об этом раньше, весь вечер, пока мы болтали под фонарем на крыльце, представлял себе, как расскажу ему, потому что он ее знал, он с самого начала был у нас в доме своим человеком, — но все же, пока мы шли к машине, я выпалил это неожиданно, и он замедлил шаг и своим скрипучим голосом — у него даже в раннем детстве был скрипучий голос — он сказал:

— Я знаю.

И тогда, подходя к машине, мы оба заплакали, но плакали всего лишь секунду, а потом сели в его машину и поехали по шоссе через весь город, проехали Лэйк-Форест и Лэйк-Блафф, и доехали до «Маккормика» — придорожного заведения по дороге к Либертивиллю и Уокигану. Там было много народу. Там были все, начиная от футболистов и заканчивая их свитой, и все, конечно же, заходили сюда много лет. А я оказался впервые.

Там было многолюдно, и мне стало страшно: если знает Джефф — значит, узнают и все остальные. И тогда наступит тишина с приглушенными вздохами. И смешки. Но никто ничего не сказал. Мы зашли, а за стойкой стоял крупный Джимми Уокер, парень с круглыми щечками. Был еще один парень, Хартенстайн, огромный, чуть постарше, он как-то раз играл за «Чикаго Биэрз».

И там была Сара Мулерн. Ох.

Мы росли почти вместе с Сарой; одновременно ходили на плаванье, когда мне было девять лет, а ей одиннадцать, и потом еще несколько лет были в одной команде. Но мы ни разу даже не поговорили. Она была старше и гораздо лучше плавала. И намного лучше ныряла. Я плавал медленно, а с прыжками в воду у меня была просто беда, я не умел прыгать спиной и не умел делать полуторное сальто. А у нее получалось все — и спиной, и полтора оборота, и два оборота, и полтора оборота спиной — все что угодно, и всегда с идеально вытянутыми ногами и носками, и под конец с минимальными брызгами. Она плавала в смешанной эстафете и всегда выигрывала свои заплывы, ее имя было у всех на устах, оно звучало через громкоговорители. Но мы никогда с ней не разговаривали. Ни в средних классах, ни в старших, ведь два года разницы — слишком много, да и волосы у нее были слишком прямыми и светлыми, и вся она состояла из изгибов, совладать с которыми я еще не мог, ни физически, ни морально.

52
{"b":"260249","o":1}