Расставляя по местам стулья, увидел на ковре гребень. Видно, пара тому, который она всаживала в прическу. Пока разглядывал гребень, не мог не чуять его этот запах. Белый гребень, костяной, зубья пожелтели, неровно ступясь. С одного края — стеклянный ромбик; с другого — стекляшка выпала из гнезда. Гребень он тоже не долго разглядывал; бросил в мусорный ящик. И вспомнил тех женщин на углу, в потасовке, которую видел недавно, подумалось даже: а вдруг это она? А что? Очень даже возможно. В конце концов, где Олби ее подобрал? Небось в кабаке по соседству.
Пока он счищал пепел с ковра, ветер гулял по квартире. И нес снаружи холод и пустоту. А запах гребня все равно налетал то и дело, пыточно таща за собою обрывками то, что случилось сегодня. Ей же, наверно, было страшно, тошно — слышать треск этой двери, выскакивать из постели — еще одной постели. И если даже она, положим, притерпелась к жестокости (другая бы просто расплакалась от унижения и стыда), все равно — ах, нехорошо, и зачем надо было такому ее подвергать. Да, нехорошо, и как все это неприятно, наверно, лучше было уступить Олби, взять и уйти. С ним можно было и потом разобраться. Но она оставила по себе Левенталю несколько невытравимых впечатлений: этот тяжелый стан в юбке, и то, как она скрючилась, втискивая ногу в туфлю, и этот взгляд неправильных глаз. Вдруг его осенило, что во взгляде была скорей веселость, чем страх; а что? чуть-чуть отстранись, она вполне могла найти эту сценку забавной. Это ж только представить себе: как Олби спотыкается, качается, целясь ногой в штанину, как он умопомрачительно ей протягивает чулки! Низко, больно, но ведь смешно, а? Левенталь осклабился, вытаращив заблестевшие глаза; и громко расхохотался, возя по полу шваброй. «Чулки! Чулки, ой, не могу! Стоит в чем мать родила и подает ей эти чулки!» Вдруг он закашлялся. Уже отсмеялся, откашлялся, а лицо оставалось непривычно возбужденным. «А сам-то я! Не уйти, остаться, упорно любоваться этой картинкой, пялиться на них обоих!» Олби кипел, но сдерживался. А она небось догадалась, что он не смеет сказать Левенталю все, что про него думает. Наверно, хвост перед ней распустил, наврал с три короба, потому ей и было смешно наблюдать его в этом довольно щекотливом положении.
Но едва он на минутку присел на постель, весь комизм улетучился, как рукой сняло. Все-то он выдумал насчет ее выражения; нарочно подогнал к тому, что под силу вынести. Да ничего же подобного. Ухватил, запомнил ее взгляд, с него и пошел рассуждать, а в конце концов навязал ей свои понятия, исхитрился перетянуть ее к себе. Нет, на самом деле они с Олби — одно. И Олби, и эта женщина — всплыли к нему из глубин жизни, в которых сам бы он потерялся, задохся, пропал. Там — ужас, зло, все, от чего он старается держаться подальше. Когда служил в своей гостиничке на Ист-Сайде, о, как он ужасно к той жизни приблизился. Налюбовался, лицом к лицу. И с тех пор еще кое-что про нее узнал — что-то схватывал краешком глаза. Глаза? Почему не сказать — сердца? Сердце схватывало и как обмирало от боли, от страха. Да вот поди ж ты — боль, страх, но что же так тянуло его?
Он взял швабру, вернулся к своей работе. Наклоняясь на ватных ногах, выметая пепел, подумал: «Может, я неправильно себя вел. Не знал, что это такое. Я и сейчас не знаю. Но рано или поздно придется платить по счетам. Но что мне с ним было делать? Он меня ненавидел. Горло мне был готов перерезать. Потому только и не перерезал, что трус. Вот свои номера и откалывал. Перед собой самим выпендривался, не передо мной, а все потому, что самого себя ненавидел за то, что духу у него не хватает, ну и идиотничал, чтоб самого себя обмануть. Фиглярство, остроумие, это плюханье на колени, вся эта болтовня проклятая. Да, вот для чего это все. Но надо было что-то с ним сделать. И ничего я не смог. Ладно, теперь кончено; это главное…»
Стулья выглядели не совсем так, как тогда, когда их расставила Мэри; кровать неровно застелена. И пепельная грядка на ковре. Но понемножку все устаканивалось, и за делом он успокоился. Открыл банку овощного супа, поставил на огонь. Пока суп разогревался, помыл посуду и впервые за несколько недель включил радио: просто услышать голос. Грянул телефон. Макс, с угла, из аптеки на Четырнадцатой. Чтоб снова не вламываться без предупреждения. Очень кстати. На дверной звонок Левенталь бы не открыл.
Через десять минут он доедал суп, и пришел Макс. Елена наконец-то согласилась уехать из Нью-Йорка. Главная новость. Он сейчас с Пенсильвания-Стэйшн, получал билеты. Брат Виллани, он торгует подержанными вещами, покупает мебель.
— Новая там вдвое нам обойдется, — сказал Макс.
— Ну да, зачем тебе это барахло.
— А что в нем плохого? Просто перевозить дорого очень, и всё. — И улыбнулся Левенталю. — Ну?
— Ты хочешь сказать, я ошибся насчет Елены.
— А как же. И насчет бабушки тоже.
— A-а. Ну, ты тогда застал меня в жутком настроении, Макс. Не всегда я такой. Надеюсь, ты не обиделся.
Лучи вокруг глаз стали у Макса глубже.
— Ох, да я просто кайф ловил, когда ты ее описывал.
— Я рад, что ты наконец уговорил Елену. Все будет хорошо. И особенно я за Фила рад. Как устроитесь, мы к вам в гости приедем.
— Милости просим. В любое время. А она скоро вернется?
Левенталь заметил, что Макс не называет Мэри по имени. Тоже, как Елена, не знает, видно, как ее зовут.
— Мэри? Да вот, как подготовлюсь. Завтра ей буду звонить.
— Уж очень радио у тебя орет. Привидения отгоняешь?
Оба улыбнулись.
— Кажется, когда ее нет, я просто не знаю, на каком я свете.
Макс налил себе стакан воды, присесть, выпить кофе отказался.
— Хлопот полон рот.
Надвинул шляпу. Бачки — длинные, заросшие, на уши наползли.
— Я провожу, — сказал Левенталь. — Когда вы едете?
— В пятницу, в четыре.
— Буду.
Поговорив с женой, Левенталь в каком-то опьянении готовился лечь спать. Раздеваясь, метался взад-вперед по комнате, останавливался перед ее фотографией на бюро, гладил через стекло большим пальцем. Под ложечкой густо и четко стучало, гораздо медленней, кажется, чем подлинный, дальний, ликующе-торопливый бег сердца. Ноги у него таяли от возбуждения. Мэри, наверно, пакует вещи, она же обещала отправиться с первым поездом. По тому, как она говорила, он понял, что она ждала от него этого звонка. Он сказал: «Ты можешь поскорее приехать?» — и она выпалила: «Завтра», — сразу, он даже удивился. Она тут будет во вторник, рано-рано, не пришлось бы только слишком долго продираться через послепраздничную толпу. Ах, но надо же квартиру прибрать; пусть как оставила ее, так и увидит. Полчаса назад квартира ему представлялась сносной. Теперь оказалась чудовищно грязной. Он напялил поверх пижамы пиджак, бросился было к миссис Нуньес. Но вспомнил, что у Нуньесов есть телефон, вернулся. Вот, вечно с ним так: простейший, нормальнейший способ последним приходит в голову. Нашел у Мэри в записной книжке номер, набрал. Тут же услышал хрипловатое «Алло!». Все мигом обговорили; завтра она придет. Повесив трубку, он молча перед ней извинился за свое подозрение. Но некогда было каяться, даже думать некогда, не то состояние.
Запер входную дверь. Надо бы ее насчет сломанной цепочки предупредить. Но вообще-то у Олби ключ; нужно менять замок. Номер телефона он не запомнил, опять взялся за книжку, но потом решил подождать до утра. Тут объяснения требуются. Почему разбита цепочка? И замок в отличнейшем состоянии — зачем же его выламывать? Нет, тут нужно время; по телефону причин не придумаешь.
Он залез в постель, навалил у стены подушки и сидел, держа на коленях газету. Не читал; неохота, да и всё расплывалось перед глазами. Беспокойно шуршал страницами, слушал, как бесконечно сонно вздыхает пар в батареях, как встряхивает дом снизу подземка. Наконец отбросил газету, уткнулся лицом в подушку. И застонал от нетерпения. Неподвижно лежать было невмоготу. Снова, снова рисовалась ему платформа, поезда в туннеле, лицо Мэри в толпе пассажиров — шляпка, светлые волосы — и только потом лицо. Он ее целует, обнимает, спрашивает: «Ну, как съездила?» Так сойдет? Он мучительно сортировал приветственные слова. И опять, опять представлял, как он бежит по платформе. Невыносимо. Нет — спать, спать. Он погасил свет. Но не успел погасить, вскочил — была не сплошная темь, свет горел в ванной — и придвинул к двери тяжелое кресло. Приладил спинкой вплоть к ручке и вернулся в постель. «Ради Бога, — пробормотал, — только бы иметь сегодня покой». В окнах плавала бледность; взошла луна. Он встал на постели, задернул шторы и рухнул. Натянул на голову одеяло и скоро заснул.