И я собираюсь с большой помпой пустить все к чертям.
Утро. Даже не открывая глаз, я понимаю, что Хоуп давно ушла. Проснулась в шесть, чтобы перед работой принять душ и переодеться у себя дома. Хоуп работает в “Кристиз”, оценивает картины XIX века, которые потом продадут с аукциона старомодным чванливым богачам. Она, конечно же, ни за что в этом не признается, но ее подташнивает от моего душа с бутылками шампуня в липких подтеках, щербатыми кусками мыла, разбросанными ватными палочками и валяющимися повсюду одноразовыми бритвами. Я не раз предлагал купить ей шампуни и бальзамы “Бамбл энд Бамбл” и гель для душа “Берберри”, но Хоуп бледнеет при мысли об этом, считая, что до брака пользоваться одной ванной неприлично. Сказать по правде, она не так давно стала оставаться на ночь, и то в основном по выходным, – любезная уступка в ответ на бриллиант, который я – невероятно, но факт – не так давно надел ей на палец.
Я переворачиваюсь на спину и, как и каждое утро за последние три года, с любовью и удивлением оглядываю свою комнату. Она большая, квадратная, примерно шесть на шесть метров. Я не стал загромождать ее мебелью, чтобы сохранить ощущение простора. В комнате стоит широкая двуспальная кровать и небольшой письменный стол вишневого дерева из “Дор стор”, на нем черный 18-дюймовый плоский компьютерный монитор, зарядка для сотового, радиотелефон и зарядка к нему, несколько фотографий, рецептов, квитанции из химчистки и стопка разнообразных писем и документов примерно за полгода, которые давно пора разобрать, да все никак руки не дойдут. Книжные шкафы до потолка набиты всякой всячиной: тут и дешевые издания классиков (больше для виду), и современная проза, несколько лучших романов из серии про “Звездный путь”, распечатки сценариев, скачанных из интернета да подборка “Эсквайр” за три года. Напротив кровати – тридцатидвухдюймовый “Панасоник” с плоским экраном и встроенным DVD-плеером, видеомагнитофон и музыкальный центр “Фишер”. В центре комнаты нет ничего, кроме толстого темно-красного ковра, на нем то и дело валяется одежда, которую я уже не ношу. На одной стене висит оригинальный постер к фильму “Рокки”: окровавленный, еще не накачанный стероидами Сталлоне падает на руки Адриана. На стене напротив – знаменитая репродукция Кандинского, подарок Хоуп. Между письменным столом и книжным шкафом – дверь в ванную. В моей последней квартире спальня была размером с эту ванную.
Направляясь в душ, я замечаю свой костюм, который Хоуп повесила на ручку двери, налепила желтый стикер и написала изящным почерком: “Идеально подойдет для торжества, но нужно отдать в химчистку. С любовью, X.” В эту субботу ее родители устраивают в нашу честь прием у себя дома, чтобы официально объявить о помолвке. Несмотря на то, что явно не одобряют выбор дочери, хотя, кажется, Вивиан, матери Хоуп, я начинаю нравиться: моя эмоциональность, свойственная выросшему в пригороде человеку среднего класса, кажется ей до смешного оригинальной. Я разглядываю записку Хоуп и выбранный ею унылый темный костюм; этикетку “Мо Гинсбург”[1] она явно не заметила, иначе ни за что бы его не взяла. Сегодня понедельник. “Черт”, – ни с того ни с сего говорю я.
Моя ванная оформлена в спокойных серых тонах: плитка, обои, раковина, ванна и туалет выдержаны в одной цветовой гамме, с которой приятно контрастируют белые полотенца на блестящей металлической вешалке. Словно компромисс между сном и явью – приглушенная, функциональная, не раздражающая глаз.
Писая, я замечаю нечто странное. Моя моча, по утрам обычно ярко-желтая, как Большая Птица из “Улицы Сезам”, сейчас бесцветная; вдобавок к струе примешиваются случайные капли цвета кока-колы. Приглядевшись, я замечаю, что краски разделились и в унитазе плавает маленький кроваво-красный сгусток. В животе у меня холодеет, поджилки дрожат. Тревожно насупившись, я изучаю свое отражение в зеркале.
– Похоже, дело плохо, – говорю я.
Зайдя в душ, думаю, что же это такое и не избавит ли оно меня каким-то образом от вечеринки по случаю помолвки.
Глава 2
У отца эрекция. Я не видел его лет шесть или семь, и вот он заявляется ко мне с самого утра с торчащим членом, который оттопыривает брюки, точно шест для палатки.
– Здравствуй, сын, – приветствует он меня, словно Па Кент Кларка[2].
Нью-йоркские папаши, как правило, обращаются к своим отпрыскам по имени. Слово “сын” явно требует залитых солнцем полей кукурузы на заднем плане. А еще отцы всего мира обычно все же не демонстрируют потомству собственную эрекцию.
– Норм?
– Он самый, – подтверждает отец, как будто его приятно удивило, что я его узнал. – Как дела, Зак?
– В порядке. А у тебя?
Норм медленно кивает.
– Все путем. Дела летят на всех парусах.
“А точно не на мели?” – думаю я, но вслух произношу:
– У тебя стоит.
– Ага, – Норм опускает глаза и застенчиво кивает. – Я только что принял виагру, еще не прошло.
– Понятно, – отвечаю я так, словно это все объясняет. – Я тоже к родне без шуток не хожу.
Отец хитро ухмыляется.
– У меня неожиданно изменились планы, – поясняет он.
– Похоже, ты никому об этом не сообщил.
Норм добродушно улыбается, и его идеальные белые зубы ослепительно блестят, как в рекламе зубной пасты. “Зубы и ботинки, – любил повторять он. – Зубы и ботинки. Если придешь на встречу с плохими зубами или в нечищеной обуви, считай, проиграл: еще ни слова не сказал, а уже произвел плохое впечатление”. Щеки Норма покрывает двухдневная щетина, которая явно белее кольца нечесаных волос вокруг его блестящей лысеющей макушки. Он отрастил эти несколько оставшихся прядей до смешного длинными и теперь смахивает на Джека Николсона, который играет Бена Франклина – если задуматься, не самая плохая роль. Несмотря на внушительное пузо, Норм кажется худее и ниже ростом, чем я его помню. Впрочем, у меня нет его фотографий.
– Я слышал, ты собрался жениться, – замечает он. – Говорят, она красавица.
Не знаю, от кого он мог об этом услышать, но переспрашивать не хочу: нечего его радовать.
– Это правда, – подтверждаю я.
– Послушай, – продолжает Норм, – можно мне войти?
– Зачем? – удивляюсь я.
Улыбка сползает с его лица.
– Я хотел бы с тобой поговорить.
– Я опаздываю на работу.
– Ты получил мои сообщения?
– Конечно.
С тех пор как рухнули башни-близнецы, Норм время от времени звонит и оставляет длинные бессвязные сообщения о том, что трагедия заставила его задуматься о главном и нам нужно встретиться и поговорить. Счесть гибель трех с лишним тысяч людей благоприятной возможностью – вполне в его духе. Я давно привык сбрасывать его звонки.
– Я прекрасно понимаю, почему ты не перезваниваешь, но я пришел, чтобы во всем разобраться. Я знаю, что не раз подводил вас. Конечно, я был паршивым отцом. Но я хотел лично сказать тебе, что больше не пью. Вот уже девяносто дней…
– Так ты теперь алкоголик? – скептически уточняю я.
– Да, – с заученным смирением подтверждает отец. – И собираюсь сделать девятый шаг из двенадцати: загладить вину.
– Отлично придумано, – я не могу удержаться от сарказма, – теракт не сработал, но кто же откажет алкоголику, вставшему на путь исправления, верно? Браво, Норм.
– Конечно, ты имеешь полное право не верить мне.
– Да неужели?
Он вздыхает.
– Послушай, я с раннего утра на ногах. Можно мне войти и хотя бы выпить стакан воды?
Я вглядываюсь в отца, стараюсь на мгновение забыть о своих проблемах и увидеть его таким, каков он есть, и вижу перед собой лишь шестидесятилетнего афериста в поношенном мятом костюме, явно на мели, которому хватило ума явиться ко мне давить на жалость, щеголяя вставшим от виагры членом. Выглядит Норм неряшливым, одряхлевшим, и внезапно меня охватывает грусть и жалость. Я ненавижу себя за это, но все равно пускаю его внутрь, и он ждет в гостиной, пока я принесу стакан воды.