– У меня даже не было никаких дурных предчувствий, – сказал он скорее себе, чем мне. – Никогда бы не подумал.
– Раэль, пожалуйста, ради бога, потерпи. – Я уже плакал в голос. Вдалеке выла сирена. – Слышишь? – спросил я. – Они здесь. Ты только держись!
Сирена смолкла, и я представил себе, как санитары хватают свои пузатые оранжевые чемоданы и бегут по откосу к нам.
– Заки…
– Раэли…
Он в последний раз закрыл глаза и улыбнулся.
– Лучше бы мы поехали в Вегас.
Глава 8
Обычно, когда я уезжаю от Тамары, мне позарез нужна Хоуп. Я мчусь к ней, как наркоман за дозой метам-фетамина, чтобы удостовериться, что моя реальность ничуть не хуже безумных фантазий, которыми я тешу себя в Тамариной вселенной. Не успев завести машину, я хватаю мобильный, спешу произнести ее имя, услышать ее спокойный, уверенный голос на другом конце, такой реальный и земной, что не остается места сомнению, и снова стать собой. “Хоуп”, – быстро говорю я, попадаю на автоответчик и оставляю сообщение, не сказав, где я, – лишь признаюсь, что скучаю, и прошу перезвонить. Сейчас половина седьмого, а я знаю, что Хоуп сегодня работает допоздна.
Вот так оно и бывает. Ты неторопливо едешь по боковой дороге Генри-Хадсон-паркуэй, темнеет, шоссе заполняют огни проезжающих машин (после аварии ты предпочитаешь обычные улицы скоростным магистралям). Думаешь об одной женщине, стараясь дозвониться до другой, и, несмотря на очевидный избыток женщин, чувствуешь себя одиноким и никому не нужным – и в итоге приезжаешь домой к третьей женщине, и эта женщина – твоя мать. Должно быть, я действовал на автомате, потому что, очнувшись, сразу понял, что совершил огромную ошибку. Где-то в тихом кабинете сидит один-одинешенек какой-нибудь психотерапевт и с тоской поглядывает на дверь, поджидая именно такого пациента.
Мама и Питер живут примерно в полумиле от Тамары, в доме, где я вырос и откуда с церемониями выдворили Норма после происшествия с Анной. На самом деле церемония состоялась спустя несколько дней после его ухода: мать вынесла грязные простыни с места преступления на подъездную дорожку, облила жидкостью для заправки зажигалок и подожгла – прямо под нашим баскетбольным кольцом. Подпалины на бетоне стали нашей контрольной линией и границей площадки.
Пит сгребает листву на лужайке перед домом. Завидев меня, он озаряется улыбкой и машет рукой с неестественным оживлением, которое сразу выдает его состояние.
– Зак, привет! – кричит Питер. – Что нового-интересного?
– Привет, Пит, – отвечаю я, вылезая из машины. – Как жизнь?
– Бьет ключом, и все по голове, – хихикает он. – Крутая тачка.
– Еще бы.
Он бросает грабли и бежит по чуть наклонной дорожке поздороваться со мной, его руки неловко болтаются, как у всех умственно отсталых. Мокрыми губами он чмокает меня в щеку, его щетина мягко царапает мне кожу. Питеру двадцать девять лет, он коренастый, по-своему смышленый и дружелюбный, как щенок. Но каким бы счастливым он ни казался, как бы хорошо ни справлялся с последствиями хромосомной аварии, случившейся при его сотворении, все равно его жизнь несет несомненный отпечаток трагедии. Каждый день для него – как попытка в варежках поиграть на пианино.
– Я соскучился по тебе, – признается он, и меня пронзает чувство вины. Я мысленно даю себе слово, что буду чаще звонить и непременно приеду как-нибудь в воскресенье, чтобы с ним пообщаться. Невозможно любить умственно отсталого, не испытывая чувства вины.
– Я тоже по тебе соскучился, – отвечаю я, обнимаю его за плечи, и мы шагаем по лужайке к дому. – Поэтому и приехал тебя проведать.
– Как дела у Хоуп? – спрашивает он.
– Отлично. Она передавала тебе привет.
– Ты тоже передавай ей привет.
– Непременно.
Свежий ветер холодит мне щеку, забирается под коричневый замшевый пиджак, под резиновой подошвой ботинок хрустят разноцветные сухие листья, и на мгновение я верю в то, что все будет хорошо, что возможности мои безграничны. Осенью со мной такое бывает.
Мама на кухне, моет тарелки в раковине. У нее отличная посудомоечная машина, но, если бы она ею пользовалась, жертва, приносимая ради Питера, была бы неполной, так что об этом и речи быть не может. Одной заботы о нем маме всегда было недостаточно. За эти годы она развила и отточила комплекс мученицы. Ей мало просто делать свою работу: нужно непременно жертвовать собой. Я был слишком мал тогда и не помню, появилась ли у нее эта черта до или после окончательного отцова грехопадения, стала ли она причиной или следствием их супружеских неурядиц, но именно из-за нее после развода мама осталась одна. Наверное, это своего рода защитный механизм или дурно понятая дзенская покорность судьбе – не знаю. Я последний, кто может судить о чужих тараканах. Скажем так: Лила Кинг – не самый жизнерадостный человек в мире. Мой брат Мэтт написал о ней песню “Святая мать”.
Стройная, в джинсах, с крашеными светлыми волосами, со спины мать кажется гораздо моложе. Но когда она оборачивается ко мне с привычным выражением усталой обреченности на лице, я замечаю морщины под глазами, расплывшийся подбородок и поджатые губы. Мне хочется обнять ее, рассмешить, чтобы она улыбнулась, и одновременно усилием воли я подавляю порыв сбежать с этой мрачной кухни, оклеенной обоями цвета авокадо, которые я помню с детства, и никогда не возвращаться. Встречи с мамой так на меня действуют.
– Зак, – произносит она.
– Привет, мам.
Она поворачивается спиной к раковине и театрально разводит руки в резиновых перчатках, а я наклоняюсь поцеловать ее в щеку.
– Что ты здесь делаешь?
– Так, был по соседству, – отвечаю я.
Мама впивается в меня взглядом.
– Что случилось?
– Ничего.
– Это не ответ. В чем дело?
Тут надо пояснить, что Лила вовсе не образец материнской интуиции. Ее вопрос не значит, что она моментально заподозрила, как какая-нибудь клуша, будто с ее старшим и (по крайней мере, на первый взгляд) наименее невезучим сыном что-то стряслось. Ее средний сын родился умственно отсталым из-за случайного сбоя в хромосомах, а муж трахал свою секретаршу прямо на супружеском ложе, так что мать живет с непоколебимым убеждением, что ничего хорошего от Бога ей ждать не приходится. Обычные люди здороваются, а Лила Кинг вместо “привет” говорит “Что случилось?”
– Все в порядке, мам. Так, проезжал мимо.
– Это из-за Хоуп?
– Что из-за Хоуп?
– Ты же не боишься, правда? Потому что это вполне естественно.
– Мам!
– Я просто спросила.
Она хмурится и пожимает плечами. У эскимосов сотни названий снега; моя мать знает тысячи способов нахмуриться и пожать плечами. Она может уроки давать.
Моя приближающаяся свадьба вызывает у мамы священный трепет. Она почти никуда не ходит, и это событие разбудило ее до сей поры дремавшее тщеславие. Я знаю, что она вырезает из модных журналов страницы с фотографиями платьев, причесок, макияжа и уже собрала целый каталог вариантов. Якобы не хочет, чтобы мне пришлось за нее краснеть, но мы оба понимаем, что это враки. После моей помолвки она успела побывать у стоматолога и отбелила зубы, снова начала носить контактные линзы и перепробовала несколько оттенков светлой краски для волос. Мне бы не хотелось обсуждать мать как женщину, но она по-прежнему красива, стройна, с хорошей фигурой и голубыми глазами, и обычный шестидесятилетний мужчина едва ли бросил бы ее только из-за того, что она ест печенье в постели.
Маме хочется на свадьбе быть красивой, танцевать, смеяться и нравиться мужчинам, как когда-то, сто лет тому назад. Мне бы радоваться тому, что эти желания в ней по-прежнему живы; я же вместо этого испытываю грусть и чувство вины, как будто она позволила себе лишь ненадолго заглянуть в тот мир, где могла бы жить, если бы давным-давно не похоронила себя заживо.
– Есть хочешь? – спрашивает она меня.
– Нет, спасибо, – отказываюсь я и поглядываю на дверь, размышляя, как бы половчее смыться.