— Ложись, ложись! — сказала она, увидев, с каким трудом он, опираясь на палочку, встал и подошел к постели. — Я посижу рядом… Я все ждала, что ты позвонишь, — как только он сел, сказала она.
— Я собирался, — он сам не понял, почему начал оправдываться, — но я не знал, все ли еще ты в Париже и одна ли?
— Для этого телефон и существует, чтоб можно было позвонить и узнать. — Она сидела на старом, изрезанном стуле возле его кровати и смотрела в пол. Он замолчал, тоже не зная, что сказать. Он не ожидал встретить Таню здесь, в больнице, в роли беспомощного пациента. Он не был готов к такой встрече.
— Ты давно приехала?
— Неделю назад.
— Почти как и я. Они опять помолчали.
— Тебе было нелегко? — наконец спросил он, а сам подумал: «Надо было лучше расспросить про красоты Парижа, а то подумает, что я стал идиотом».
— Ужасно трудно! — ответила ему Таня и рассмеялась.
— Чему ты смеешься?
— Сразу видно, что ты свой человек! Чужой в этом случае стал бы расспрашивать про красоты Парижа.
— Я и об этом хотел спросить! — улыбнулся Ашот.
— Там все чужое и все чужие! — сказала Татьяна. — Пока сам там не поживешь, понять это трудно. Я даже родителям не могу это рассказать. Хочу рассказать, а не могу. Вижу, они меня совсем не понимают. — Она замолчала, будто вспоминая. — Вот, например, праздники! Четырнадцатое июля — День взятия Бастилии, шум, грохот, иллюминация, по улицам течет праздничная толпа. Ты идешь вместе с ней, умом ты понимаешь эту толпу, но в душе у тебя чувство, будто ты побывал в зоопарке. Потому что тебе с детства помнится другая дата: 7 ноября, осенний дождь или первый снег, красные гвоздики, пирог с рыбой на столе, праздничный торт, шубы гостей в коридоре. Так было, когда я была еще совсем маленькая. Мне было плевать и на Ленина, и на революцию, но для меня это был праздник! Она помолчала.
— Столько народу всегда рвалось в Париж! Артисты, художники, где они теперь все? Черт их знает, затерялись где-то… Оттуда посмотришь — и вся твоя страна, и твой дом, и твои родные похожи на один очень небольшой запутанный клубок, такой маленький, что все, что здесь ни случается, там представляется как твое личное дело. Тебе кажется, что это происходит именно с твоими близкими людьми, с твоим домом.
Таня вспомнила, как она чуть не сошла с ума, когда узнала про «Норд-Ост». Ашот подумал, что никогда раньше не слышал от нее таких слов.
— Но что самое интересное, — продолжала Татьяна, — как только уедешь оттуда, поживешь с недельку в нашей московской действительности, и будто само у тебя вырвется: «Господи Боже мой! Хоть бы опять куда-нибудь туда, подальше!»
Ашот грустно хмыкнул. Он и сам в своих мыслях за время лежания на больничной койке не раз возвращался на теплую лужайку у дома, где босиком расхаживала Сусанна по прижухлой траве, где бегали и играли в мяч ее дети.
— А у тебя-то как шла жизнь? — опомнившись от воспоминаний, спросила Татьяна.
— Отлично! — ответил Ашот. — Я был в краях, где всегда тепло, обыватели живут хорошо, много едят и пьют, но они не такие, как мы. Ходят в церковь, стараются честно работать, напоминают детей, которым очень хочется быть послушными, потому что они знают — за хорошее поведение следует награда. Стараются не пакостить друг другу, потому что не любят нарушать законы. Где надо и не надо размахивают своим благом. Фискалят в полицию. Живут одним днем. Ты видишь перед собой квалифицированного санитара больницы.
— Там действительно все очень сложно для нас?
— Да, очень сложно. Я работал вместе с одной женщиной из Питера, Надей. Так ты не представляешь, через какие трудности пришлось ей пройти, чтобы стать только стажером, еще даже не полноценным врачом.
Ашот не заметил, как увлекся, и стал рассказывать Тане и про больницу, и про Надю, и про то, как они сидели под лошадиными сбруями в забегаловке старого мексиканца.
— Почему же ты не расскажешь о том, как ты с ней спал? — Синие, как льдинки, глаза Тани и такой же холодный голос моментально отрезвили его. Он почувствовал, будто холодный нож врезался ему под ребра и отсек от живого сердца кусок плоти.
— Надя была мне другом, — тихо сказал Ашот и сжал зубы, чтобы унять дрожь подбородка. «Чертова астения! — подумал он. — Когда же наконец восстановятся нервы?»
— Кто-то из знаменитых сказал, что с женщинами можно дружить либо до того, либо после! — Губы Тани презрительно искривились. — Не подумай чего-нибудь, мне просто интересно. Она была лучше меня? В постели, я имею в виду! Я ведь поняла, что дружили вы не один год!
Ашот помолчал, медленно переводя взгляд с Таниных глаз на ее прямой нос, на высокие скулы, на красиво вырезанные упругие губы, на прекрасные русые волосы, обрамлявшие овал лица.
— Красивая ты! — наконец сказал он. — И лицо у тебя красивое, и фигура замечательная. Но ответь же мне, дорогая моя… — Тут Ашот сделал паузу, и Таня угадала, что он сейчас скажет. Она ошиблась в нюансах, но не ошиблась принципиально в той мысли, которую он высказал вслух. — Но ответь же мне, — повторил Ашот. — Почему каждый раз, когда я с тобой разговариваю, выясняется, что ты совершенная, просто непроходимая дура? И не могла бы ты, хоть на короткое время, хотя бы только на то, когда мы видимся, а видимся мы достаточно редко, как-нибудь скрывать этот свой недостаток? Чтобы он не так бросался в глаза?
Мужики, сидевшие в палате за домино и явно прислушивавшиеся к разговору, противно заржали. Таня поднялась со стула, устало поправила на его постели одеяло.
— Желаю тебе скорее поправиться! — сказала она, повернулась и пошла к двери. Заходить еще в палату и к Тине у нее уже не было никакого желания.
«Ну вот все и решилось само собой, а я действительно дура», — сказала она себе, спускаясь по лестнице.
«Ну вот все и кончено! Дозвонился!» — подумал Ашот, встал, согнувшись, как старик, и снова пошел смотреть, чем закончится партия в домино. Мужики хотели его о чем-то спросить, но, увидев его лицо, не стали связываться.
— Эй, чего разлегся! — вдруг услышал из-под одеяла Ашот. Он открыл глаза и увидел перед собой соседа с койки напротив. — На перевязку зовут! Сестра сказала, доктор велел тебе швы сегодня снять!
— Иду! — Ашот осторожно повернулся на бок и уже из этого положения стал вставать. Но пока он вставал, поправлял свою пижаму, халат, так как даже в больничной одежде все-таки старался выглядеть пристойно, в дверях выросла дородная фигура медсестры в маске, с лотком в руках, накрытым марлевой салфеткой.
— Сами доктор, а порядков не знаете! — укорила она его и легким движением свободной руки повалила на постель. — Лежите уж, сама к вам пришла, не идти же назад! Здесь сниму швы! — Судя по выраженной гнусавости, у нее был жестокий насморк.
— Как там в операционной, не привезли еще больную? — спросил Ашот, обнажая оперированный бок и легонько сгибая ноги, чтобы было не так больно.
— Заканчивают, наверное! — Сестра мельком взглянула на часы. — Сейчас приедут! Расслабься! — Она взяла из лотка в одну руку ножницы, а в другую зажим.
— Вы простужены, что ли?
— Да прицепилась зараза какая-то! — ответила медсестра. — Здесь в больнице как только не заразиться! Вон какие сквозняки! Отлежаться бы надо, а работать некому!
«Все русские почему-то похожи на Надю, — подумал Ашот, глядя на сосредоточенное и даже опухшее от насморка лицо сестры, хотя было совершенно непонятно, что он нашел общего между прозрачной, похожей на тень тоненькой Надей и этой дородной, здоровой и сильной молодухой, да еще с наполовину закрытым маской лицом. — Что-то у всех русских женщин в лицах есть общее. То ли генетический отблеск перенесенных страданий… то ли философское отношение к ним». Швы ему сестра удалила играючи.
— Ну, теперь можешь бегать! — Она провела палочкой с йодом и спиртом по молодому, формирующемуся рубцу и звонко хлопнула Ашота по животу резинкой пижамных штанов. — Ничего, доктор! — широко улыбнулась она и шмыгнула носом. — Живы будем, не помрем! А коли будем помирать — так один раз! — Она собрала свой лоток и выплыла из палаты, широко раскрыв перед собой дверь мощным пинком. Полы ее застегивающейся на спине медицинской куртки весело заколыхались сзади в такт шагам грузного тела, и Ашот подумал, что, может, действительно — если помирать, так уж лучше один раз и наверняка.