Проснулся он утром, когда самолет уже сел. И как-то внезапно навалилась на него и на всех остальных прилетевших шумная, беспорядочная суета аэропорта: очередь к досмотру вещей, сутолока встречающих, навязчивые предложения владельцев частных машин. И когда, миновав все это, Ашот наконец вышел на улицу, его встретил лишь мокрый блестящий асфальт и такой знакомый осенний московский дождь. И запахи — тумана, мокрых дождевых капель, бензина, осенней листвы. Запахи, как у Пруста, способные вернуть уж если не само утраченное время, так хотя бы попытки его поисков.
Ашот приехал к хозяйке, вывалил из сумки подарки, вытерпел слова благодарности и растроганный поцелуй, отдал деньги, забрал ключи от комнаты, увидел снова в окно московское туманное утро и довольно грязный двор, который с тоской наблюдал ежедневно в течение нескольких лет жизни в Москве и последний раз видел два года назад и про который успел совершенно забыть. Еле дождавшись, когда хозяйка уйдет, кинул на диван чистую простыню, разделся и вновь завалился спать. И спал до тех пор, пока в Америке не наступило утро уже прожитого здесь дня, а на Москву не опустился вечер.
Тогда он встал, побрился и, испытывая странное нетерпение, достал записную книжку и начал накручивать диск допотопного черного телефона. В Америке такой аппарат был бы раритетом, если бы его не выкинули за ненадобностью на помойку. Он позвонил Барашкову, Тине и даже, не без внутреннего колебания, Таниным родителям, но никто ему, как назло, не ответил.
— Да куда они все запропастились? — разочарованно пробормотал Ашот и решил пока пойти прогуляться. Он вышел из дома без цели, но почему-то ноги сами понесли его через Красную Пресню к Садовому кольцу и по нему дальше к Цветному бульвару и Садово-Самотечной площади. Он и не заметил, как оказался на Сухаревке. Потом только догадался, что, наверное, все-таки им руководил голод. Он шел, не замечая дождя, подняв воротник старого своего, еще того самого, московского плаща, и замотав шею тем же самым клетчатым шарфом, надвинув на глаза кепку. И отвыкшими от подобных ощущений органами чувств, и кожей, и даже всем телом вновь знакомился с прохладным московским воздухом, капельками дождя, любовался туманными ореолами света от фонарей. Короче говоря, Ашот заново познавал московскую осень.
В конце концов он продрог. Люди, такие же промокшие и замерзшие, с поднятыми воротниками, торопились ему навстречу и обгоняли его. Некоторые еще спешили по делам, но большинство уже торопились домой, к своим семьям, ужину перед телевизором — рюмке водки, жареному мясу с картошкой, горячему чаю, так хорошо согревающему в такую промозглую погоду. Вдруг Ашот увидел тот самый подвальчик на Сухаревской с заманчивой надписью над мокрыми окнами «Колбасы». И он вошел. Постояв в стороне, внимательным взглядом окинул витрины и в полной мере оценил рубенсовскую красоту окороков, запахи копченых колбас, эвересты наваленных на прилавок сосисок. Он обернулся и возле батареи, нисколько не удивившись, обнаружил очередную пару довольно упитанных котов, с разных концов откусывающих пожертвованную кем-то сардельку (сколько он помнил, за этой батареей всегда сидели коты, не эти, так другие). Он вспомнил Сусанну, покупающую замороженные продукты в стандартном, очень чистом и быстром супермаркете, ее детей, может быть, в эту минуту с аппетитом лопающих гамбургеры на солнечном газоне, и щемящее чувство постоянной неудовлетворенности и тоски опять шевельнулось в нем. Он подошел к прилавку.
— Чего желаете? — спросила его по-русски дородная продавщица, и в голосе ее, может быть, не было особой любезности, но стандартной, заученной по обязанности вежливости не было тоже. Ашот перечислил все, что он желал. Разные деликатесы для Аркадия и его семьи уже были уложены в пластиковый пакет, и Ашот отправился к кассе платить, но вдруг, вспомнив что-то, вернулся.
— Порежьте еще двести граммов «Докторской» колбасы, — решительным голосом сказал он, и совершенно не удивившаяся забывчивости покупателя продавщица равнодушно кинула на прилавок перед весами новый батон, точным движением маханула его посередине и нашинковала на глаз, но точнехонько, ровно двести граммов плотной, розовой, одурманивающе пахнущей «Докторской» колбасы. Булочная была на углу и неподалеку. Телефон у Барашкова продолжал молчать, и Ашот, чтобы не томить больше уставшие от ходьбы ноги, решил прокатиться по Садовому кольцу на троллейбусе «Б».
«Должны же все вернуться когда-нибудь», — с недоумением думал он. А пока уселся на высокое сиденье в первом ряду, предназначенное для детей и инвалидов, коих в данный момент в троллейбусе не было. Знакомые, родные места проплывали за окном. И у Ашота вначале появилось чувство, что он и не уезжал никуда, просто в каком-то длинном сне перенесся на некоторое время в гости к семье, а потом вернулся домой. Но, проехав по Кольцу, он понял, что это не так. Потому что раньше, тогда, когда он здесь жил, ему было некогда вот так бесцельно раскатывать туда-сюда, лишь бы куда-нибудь. Раньше всегда не хватало времени, он был здесь постоянно кому-то нужен. Большей частью он занят был, конечно, на работе. Но в то же время он был своим и для Барашкова, и в какой-то мере для Тани. Наконец, он был верным помощником Тины. А теперь вот едет в неизвестность, замкнутую Садовым кольцом, никому не нужный в том пространстве и времени, где все привыкли без него обходиться; никто не знает о нем, никто не ждет его приезда, и никому в общем-то он больше уже не нужен. И осознание глупости того, что он зря приехал, вдруг захлестнуло Ашота. Зачем он так рвался обратно? С какой целью? И почему он нигде не может найти себе места?
Он ехал по Кольцу, и бегущие по стеклам струйки дождя казались слезами, текущими по его собственным щекам. Он ощущал себя опять беспомощным маленьким гордецом, как в детстве, будто его в очередной раз обидела соседская девочка, всегда по-партизански проникавшая к ним во двор специально, чтобы дразнить его, а он не смел на нее пожаловаться, потому что мужчины, по его понятиям, не должны были жаловаться никогда. Она проникала в их двор через тайную дыру под забором, в которую обычно лазали собаки, и не боялась ради этого даже испачкать свое единственное нарядное платье. А он не хотел говорить, что она дразнит его, с обидчиками мужчина должен справляться сам, и не мог забить дыру, иначе собаки не смогут попасть домой. Почему-то он думал, что они тогда убегут куда-нибудь далеко и умрут с голоду.
Нервы его были напряжены до предела. Не так он думал вернуться домой. Одиночество рвалось наружу. Он стал опасаться, что сделает сейчас что-нибудь дикое. Вскочит, например, со своего места и начнет орать, размахивая руками, пугая пассажиров. Он даже сжал кулаки, чтобы сдержаться. Потом вдруг он вспомнил, как Надя пела в машине, чтобы не заснуть, и только сейчас по-настоящему понял и оценил всю силу ее воли и напряжение ее чувств.
— Да, она русская. Русская! — как завороженный, прижавшись лицом к холодному стеклу, шептал Ашот. И тут вдруг, въехав на площадь Павелецкого вокзала и погрузившись вместе с троллейбусом в море огней, он вспомнил, как два года назад вез домой в день ее рождения другую девушку — Таню, а вспомнив, подумал, как нехорошо поступил, не поздравив ее в этот раз с днем рождения. Он решил позвонить. А решив, почему-то вдруг успокоился.
«Ну что ты расстроился как дурак! — говорил себе Ашот. — Что ты хотел, чтобы тебя вышли встречать на площадь с оркестром? Как это глупо! Приехал ты в отпуск, поживи, погуляй здесь, пока деньги не кончатся, съезди в Петербург, а потом и назад, в Америку. Чего переживать? Обратный билет у тебя есть, виза есть, распустил тоже нюни!»
И как только он успокоился, заманчивый запах колбасы из пакета напомнил, что последний раз он ел в самолете ночью, то есть более двенадцати часов назад. Не обращая никакого внимания на окружающих, он достал из пакета плюшку, которую его мама когда-то называла «Венской», разломил ее, положил внутрь два куска колбасы и с наслаждением стал есть прямо в троллейбусе. И съел ее всю. И еще, как мечтал в Америке, съел горбушку батона.