Однако истинная суть радиосообщений, которые он получал, заключалась вовсе не в зарубежных счетах. Текст, составленный подполковником Регерсом в результате автоматической расшифровки на специальной приемной станции, имел совершенно иной смысл. Магнус сообщал, что канал связи с Москвой через чешского коммуниста, давнего агента НКВД, выступавшего под кличкой Шумава, налажен. И что на Шумаву вполне можно положиться. Но главное – то важное государственное лицо, на котором замкнулась цепь в Москве, гарантирует ему, Борману, что в случае поражения Германии он может рассчитывать если не на поддержку и политическое убежище, то по крайней мере на снисхождение.
Впрочем, вторичная, «глубинная», как называл ее рейхслейтер, расшифровка была сугубо смысловой, условной, а потому результаты ее могли истолковываться со множеством нюансов. Борману же хотелось определенности. «Той определенности, – молвил он себе, – которой вполне заслужил или по крайней мере способен заслужить».
Вот уже два года, как в Берлине нет человека, стоящего к фюреру ближе, чем он. Если в разведке русских сидят не законченные идиоты и знают истинное положение дел, то должны понимать и то, что влияние его, Бормана, на решения и мысли фюрера теперь почти безгранично. От Геринга уже давно на всю Европу попахивает не вовремя разложившимся политическим трупом. Гиммлер, правда, все еще пытается наступать на мозоли, однако удается ему это с огромным трудом. Уже хотя бы потому, что, вечно на что-то претендуя в рейхе, Гиммлер по существу уже давно ни на что конкретное не претендует. Кроме того, эсэсовское воинство его настолько замарало себя перед миром концлагерями и зверствами на фронтах, что ни один уважающий себя политик не подаст ему во время перемирия руки и не станет иметь с ним дела. СС распустят и скорее всего объявят преступной организацией. Что же касается национал-социалистической рабочей партии Германии, то постепенно она избавится от крайне правых и возобновит дружеские отношения с рабоче-крестьянской партией большевиков, этими вечно стремящимися ко всемирной гегемонии интернационал-социалистами.
Борман открыл свой личный сейф, извлек папку с надписью «Магнус» и аккуратно вложил в нее донесение, присоединив его к двум предыдущим. Уничтожать их не было смысла. Шелленберг и Кальтенбруннер наверняка знали о содержащихся в них текстах. А сам Борман относился к ним с той бережливостью, с какой настроившийся на дезертирство солдат хранит сброшенную с вражеского самолета листовку-пропуск через передовые порядки противника.
Однако изменником Мартин себя не считал. Все, что он мог сделать для Третьего рейха, он уже сделал – для партии, фюрера, национал-социалистического движения. И не его вина, что столь почитаемые Гитлером Высшие Силы отвернулись от них, а скрип оккультного «шарнира времени» все больше напоминает скрип висельничной перекладины на осеннем ветру.
В отличие от многих других политиков и генералов из окружения фюрера Борман устремлял свои взоры на Восток, а не на Запад. У него были свои собственные взгляды на все то, что происходило сейчас на просторах России, и на ту идейную, духовную связь, которая, несмотря на всю жестокость нынешнего противостояния, все же роднила интернационал-социалистов России с национал-социалистами Германии. Ни в одной из западных стран, с их зажравшейся буржуазной демократией, идеи национал-социализма не могут быть восприняты с таким глубинным пониманием, как в многонациональном Советском Союзе, где почва для них давно взрыхлена и ждет мудрого сеятеля.
Ответ Магнусу, который рейхслейтер набросал, тоже был лаконичным и подлежал двойной дешифровке. «Напомните Банкиру, что успех дела партии зависит от вклада каждого из нас. Мы будем очень нужны друг другу. Капитал, как и идеи, не поддается тлену».
«Сумеет ли Кровавый Коба понять меня? – с тревогой подумал Борман, вспомнив кодовое название операции по покушению на Сталина. Теперь, вдумавшись в сотворенный им самим текст, Борман воспринял его как вершину философской зауми. – Должен понять. У нас слишком мало времени, чтобы прицениваться друг к другу».
Борман был уверен, что, даже разгромив Германию, сталинский режим в России теперь уже долго не продержится. Слишком много у него врагов внутри страны. Слишком большие массы солдат побывают в Европе. Если уж он открыл ворота страны-концлагеря, вновь загнать в нее народ, подобно стаду баранов, будет трудно. Во всяком случае, без поддержки национал-социалистов Германии, Австрии, Италии, Франции.
«Кстати, чем там у них завершилась эта дурацкая операция?» – встревожился рейхслейтер. Кальтенбруннер и Скорцени, конечно, скрыли от него, что на Сталина готовится покушение. Зато фюрер не видел оснований для того, чтобы не поделиться с ним предчувствиями. Убийство Сталина оказалось бы для него как нельзя вовремя. Однако самого Бормана эта информация взволновала: не хватало еще, чтобы его тайные контакты были сведены на нет гибелью Главного.
«Разве что воспользоваться сведениями об акции против Сталина? – вдруг осенило рейхслейтера. – Сообщение о готовящемся покушении, поступившее от самого Бормана! Которое тотчас же подтвердится. Личные услуги такого порядка не забываются даже тиранами образца Кровавого Кобы. Тогда уж можно будет спокойно выходить на прямые переговоры. Пусть не со Сталиным, но хотя бы с его личным представителем. “Заговор двух генсеков” – так это будет именоваться затем историками», – вяло осклабился Борман. И, чуть запрокинув склоненную на плечо голову, выжидающе уставился на портрет фюрера.
7
Беркут вновь осторожно приоткрыл глаза и увидел, что офицер стоит на краю ямы, прямо перед ним. Какое-то время обер-лейтенант всматривался в Андрея, пытаясь понять: жив этот расстрелянный или глаза его уже мертвы? Скорее всего – мертвы. Он даже наклонился, чтобы убедиться в этом.
– Жизнь – есть жестокое милосердие божье, господин обер-лейтенант, – яростно проговорил Беркут по-немецки и, резко пошевелив плечами, сначала освободил свою голову, а затем, поднатужившись, – то ли мертвые такие тяжелые, то ли сам он настолько ослаб? – с трудом поднялся на ноги. Теперь он стоял по грудь в безжизненных окровавленных телах и смотрел на онемевшего от удивления палача.
– Ты, кажется, что-то изрек, несчастный? – переспросил тот, обретя наконец дар речи. Больше всего офицера заинтриговало то обстоятельство, что чудом уцелевший заговорил по-немецки.
– Я сказал: «Жизнь – есть жестокое милосердие божье». Так было написано у подножия одного распятия. – Беркут проговорил это как-то слишком уж беззаботно, как человек, окончательно понявший, что спасения нет и терять ему больше нечего, но в то же время сумевший сохранить присутствие духа. – Именно это я и сказал вам, обер-лейтенант.
– Любопытное изречение. Древние умели ценить мудрость. Особенно, когда она исходит из могилы. Удивишь меня еще чем-то? – приподнял ствол пистолета.
– Смерть всегда лаконична. Поэтому пристрелите меня, окажите милость!
– Какая банальщина! – разочарованно ухмыльнулся обер-лейтенант и, заметив, что могильщики позамирали от удивления и стоят, ожидая конца их «загробного диалога», тут же гаркнул:
– Засыпау́ть!
– Я обращаюсь к вам как офицер к офицеру. В вашем пистолете, думаю, найдется лишняя пуля. В конце концов вы получили приказ расстрелять меня, а не похоронить живьем.
– Ты кто, немец? – дуло пистолета отплясывало в руке обер-лейтенанта какой-то бешеный фокстрот, словно он ловил на мушку ускользающую от него мишень, но никак не мог поймать.
– Нет, русский. Офицер, – быстро проговорил Беркут, выплюнув изо рта большой сгусток крови.
– Разведчик, значит? Как же тебя здесь прозевали? Обычно таких в наш лагерь не посылают.
– Я всего лишь фронтовой офицер. Обычный окопник. – Беркут вдруг осознал, что обер-лейтенант проявил к нему интерес, который уже выходит за пределы интереса палача к своей ожившей жертве. И понял, что от этого разговора может зависеть сейчас его судьба.