– Тот, что у окна, находится в блоке?..
– Я не намерен вам объяснять, почему он здесь, – резко прервал его обер-лейтенант. – Вы свободны.
– Простите, хотелось как лучше.
– Что-то не слышно заявлений о желании искупить вину перед тем, кто заплатил своей жизнью за вашу, – хищно улыбнулся обер-лейтенант, приближаясь к Беркуту. – Разве что санитар забыл сообщить мне об этом? Не слышу вдумчивого ответа. Беркут, он же лейтенант Андрей Громов.
Немец говорил вполголоса, и вряд ли обреченные могли слышать каждое его слово. Тем более что прислушиваться к подобным объяснениям здесь не рекомендовалось.
– Я искупаю эту вину каждый день. Мне еще столько раз представится возможность умереть, что проситься в «ангельскую» команду по собственной воле просто нет смысла.
– То-то же и оно, – помахал немец тонким костлявым пальцем перед лицом Беркута. – То-то и оно. Все мы, педагоги, страдаем пристрастием к демагогии, все пытаемся мучиться некими нравственными муками, которые остальную часть человечества в это жестокое время совершенно не волнуют.
– Стоит ли впутывать педагогику? Должно же быть что-то святое.
– Святое? – хмыкнул обер-лейтенант. – Впрочем, да. Мы ведь говорим не о педагогике концлагерей.
– Лагерная педагогика? – задумчиво кивал головой Беркут. – После войны она составит особый раздел науки.
– Однако вернемся к одному из примеров, которым она несомненно будет оперировать. И весьма поучительному примеру. Мне сразу же было ясно, что ваша бравада тогда, после возвращения «с небес» – всего лишь словесная очистка совести. Но, кажется, вы и сейчас готовы повторить ее.
– Я обязан вам спасением, господин обер-лейтенант. И очень признателен, – поспешил Беркут вывести разговор из этого гибельного русла. – В конце концов вы рисковали из-за меня. Было бы несправедливо сводить на нет ваши гуманные усилия. Говорю это откровенно, как педагог педагогу.
Командир ликвидационной команды мстительно рассмеялся. Жалкая уловка! Но, прервав смех, неожиданно смягчил тон.
– Вот это уже другой разговор, кол-лега, другой разговор… Понимаю, что иного ответа для вас просто не существует.
Они примирительно помолчали.
– У меня просьба: помилуйте этого несчастного фотографа-парикмахера, – кивнул Громов в сторону поляка. – Дайте ему еще недельку. Он придет в себя, поправится. Лагерю ведь все равно нужны и парикмахер, и фотограф. Так вот он – в одном лице.
– За старосту небось не попросите. Он вам неприятен. Как школьный доносчик.
Обер-лейтенант был почти одного роста с Беркутом, только выглядел слишком исхудавшим. Попади он сейчас в лагерь в роли заключенного – на другой же день оказался бы в числе «ангелов». Когда немец говорил, то старался наклоняться над собеседником, как тысячи раз наклонялся над провинившимся учеником, прислушиваясь к его невнятному бормотанию.
– Прежде всего – этот способен сам попросить за себя. Да и доносчиков я действительно…
– Ладно, Беркут. Согласен. Подарю вашему любимцу-парикмахеру еще недельку. Но каждый день к нему будут приводить человека, подлежащего уничтожению вместо него. И, ясное дело, каждый раз это будет другой человек. Такой прием лагерной педагогики вас устраивает?
16
Когда совещание у фюрера завершилось и все, кроме Гитлера, вышли в приемную, Борман неожиданно взял Шелленберга за локоть. Шеф службы внешней разведки с удивлением взглянул на рейхслейтера, и на холеном, еще довольно молодом лице его тень высокомерия наложилась на гримасу неприкрытой брезгливости, чтобы в конечном итоге высветиться добродушной дипломатической улыбкой.
– Неплохая штуковина ваш радиопередатчик, бригаденфюрер, – мрачно проговорил Мартин, полусонно уставившись на Шелленберга из-под припухших век, в просвете между которыми его зрачки смотрели на генерала СС, словно в прорезь стрелковой амбразуры.
– Говорят, вы испытывали его лично.
– Врут, как всегда. В таких делах Борман обычно полагается на специалистов.
– Насколько я понимаю, аппарат продолжает исправно служить одному из ваших доверенных лиц. Если учесть, что подобных машинок в деле пока что всего четыре и что всякий разведчик мечтает о них… Нет, совершенно напрасно в глазах рейхсканцелярии, генералитета и некоторой части политиков мы до сих пор значимся в соперниках.
Они чинно раскланялись с фельдмаршалом Кейтелем и подождали, пока мимо пройдет Генрих Мюллер.
– Вы ведете себя, как неопытные заговорщики, друзья мои, – безынтонационно проворковал шеф АМТ-4[5], останавливаясь возле них. – Поверьте моему опыту, в наши дни это опасно. Даже если заговор освящают исключительной заботой о спасении Германии.
– Мы в этом уже убедились, – в том же духе заверил его Шелленберг.
– Лично вы – пока еще нет, – воинственно осклабился Мюллер. – Но многие другие – да. Пора извлекать уроки, которые уже очень трудно будет усваивать генералу Фромму и его коллегам[6].
Борман привычно запрокинул голову на правое плечо и что-то зычно просопел в ответ – то ли иронизируя над патриотическим рвением шефа гестапо, то ли негодуя по поводу его бесцеремонного вторжения в беседу.
– На чашку кофе не приглашаю, – не обратил внимания на его реакцию обергруппенфюрер. – Сами слышали: дела. Но если понадобится моя помощь, не стесняйтесь, друзья мои. Мало ли чего могут наговорить о «гестаповском Мюллере» его недоброжелатели.
– Но мы-то им не верим, пока что… – процедил Борман.
– Иначе стал бы я вам давать советы, как вести себя во время очередного заговора, – уже на ходу самодовольно бросил обер-гестаповец.
Выслушав до конца репризу «гестаповского Мюллера», бригаденфюрер вновь молчаливо обратил взор на рейхслейтера.
– Моя просьба действительно касается новейшего передатчика, – мрачно подтвердил Борман. Он никогда не скрывал, что само появление Мюллера способно основательно испортить ему настроение.
– До чего же он понравился вам!
– Мой человек тоже не жалуется. Но хотелось бы обсудить кое-какие детали. Кажется, еще одна такая штуковина находится сейчас у вас в кабинете?
– Мюллер донес? – улыбнулся Шелленберг. – Признайтесь, господин рейхслейтер.
В ответ Борман лишь лениво прочавкал толстыми лоснящимися губами.
– В любом случае можете заглянуть ко мне. Если понадобится, вызову специалиста.
– Не понадобится.
– Мюллер был неточен: у меня три такие штуковины. Но все это – опытные образцы.
– При чем здесь Мюллер? – побагровел начальник партийной канцелярии фюрера.
Когда они выходили из здания рейхсканцелярии, несколько генералов удивленно посмотрели им вслед. Ни для кого не было секретом, что Борман и Шелленберг основательно не ладили, а всякое сближение двух недавних недругов воспринималось при «дворе» фюрера с нескрываемым подозрением. Особенно оно усилилось после подавления путча, когда во всех эшелонах власти начали появляться новые люди, переоцениваться отношения, перегруппировываться круги и служебные кланы.
Борман вообще не любил посещать чьи бы то ни было кабинеты, даже друзей и знакомых коллег. Не зря он давно прослыл «домоседом», предпочитая все вопросы решать в родных стенах. Это «старик Мюллер» мог в любое время нагрянуть к кому бы то ни было, без всякого повода и предупреждения, и вести себя так, что хозяин кабинета с ужасом начинал выяснять: уж не арестован ли он?
Но в кабинете Шелленберга он вообще был впервые. Ступив на выдержанный в зеленовато-коричневых тонах толстый персидский ковер, рейхслейтер прежде всего обратил внимание на то ли старинный, то ли сработанный под германскую старину шкаф – с резными дверцами, фигурной латунной фурнитурой и щедро украшенным узорами стеклом. Этот шкаф, ворсистый ковер и огромный стол из черного дерева – как и заставленные телефонами вычурный передвижной столик, обрамленный роскошными креслами, – создавали в кабинете некий аристократический стиль и дух, которые всегда действовали на Мартина угнетающе. Все, что было связано со стариной и аристократизмом, заставляло его тушеваться и чувствовать себя конюхом на придворном балу.