Уже темнело, когда я смешался с толпой на вокзале Виктория и сел на поезд. Все ехали в одну сторону, я – в другую. Вагон был пуст, поезд мчался на полном ходу, и я чувствовал, как страх подкатывает к сердцу от бешеной гонки.
Я решил забрать бумаги, которые давным-давно оставил на кафедре, но больше всего я беспокоился за старые беговые кроссовки, которые держал на работе, чтобы ходить по лесу недалеко от колледжа, когда выдавались солнечные деньки. Я купил их в самом обычном магазине и даже толком не выбирал, но со временем выяснилось, что они невероятно легкие и вместе с тем удивительно крепкие. Мне не хватало этих отличных кроссовок. Быть может, именно потому, что они так случайно вошли в мою жизнь, как всегда бывает с лучшими людьми и вещами, а я, как всегда, осознал это только потом, когда приобрел новые, более современные ботинки, которые жестоко меня разочаровали и так и не пришлись по ноге. Мы с ними шли не в ногу. Но, кроме кроссовок, мне очень хотелось увидеть Джину. Я думал сделать ей сюрприз, посидеть у нашего камина.
Наконец я раздобыл мимозу, выудил из ведра все, что остались. Пока я ехал, купе наполнилось терпким, слегка ударяющим в голову сладким запахом. Это были самые ароматные цветы, которые мне доводилось покупать. Джину затрясет в лихорадке, когда я появлюсь перед ней с трепещущим желтым букетом, точно бывший студент, охваченный ностальгией. Я сошел с поезда и пошел в сторону колледжа, копошась в собственных мыслях, точно застенчивый подросток, опутанный паутиной чувств и эмоций. Мне было смешно за собой наблюдать. Я представлял, как смутится и покраснеет Джина, как изменится ее лицо, как ее небольшие фиалковые глаза с красноватыми прожилками засверкают. Мысль об этом переполняла мое сердце гордостью. Через несколько шагов я уже чувствовал себя другим человеком, способным на настоящие чувства. Я прихрамывал и стеснялся, словно невинный, неопытный мальчишка.
Навстречу мне вышел охранник. «А, это вы…» – поклонился он. Он был глуховат: у уха был прикреплен наушник, из которого на всю громкость раздавалось выступление Монти Пайтона, комика всех времен и народов.
В аудиториях было пусто, чернели экраны выключенных компьютеров, все дышало атмосферой пятничного вечера, мусорные ведра были полны бумаг.
Я остановился перед аудиторией «С» и заглянул в зал. Обитые кожей стены, покрытая белой пылью доска, небольшая подножка, на которую за двадцать лет ступали тысячи тысяч ног. Я даже разволновался. В помещении чувствовался запах недавно находившихся здесь тел. Через пару часов придет уборщица и распахнет окна. Я вошел и сел, окинул взглядом полукруг пустых скамеек. Мне послышался шелест собственных слов, которые прилетели из прошлого и обрушились на меня в абсолютной тишине, точно майский ливень. Я снова почувствовал плодотворную силу, которая была со мною в те времена, когда я читал лекции в этом зале. То была кузница новых душ, ваяние новых личностей. Уставившись в одну точку, я представлял себе полный зал, воображал реку студентов, которая разливалась от входа, а затем снова стремилась в коридор. Триша Оуэн, Джон Севидж, коротышка Солома Бегум и ее близняшка Пэтти, Джерри Кук, страдающий параличом… И многие другие, отличники и лодыри, орлы и черепахи. Я вспоминал поток за потоком, охватывая всех единым взглядом. Даже самые заурядные личности оставили след в моей душе. Все они стояли и смотрели на меня, не замечая, и подбрасывали вверх шляпы.
Когда я шел по коридору, я почувствовал, как давит на меня пустота. Я представлял, как потоки студентов бурлят в этих коридорах и вдруг испаряются, захваченные водоворотом так называемого общества. Стандартный круговорот природы, жестокая правда жизни. Все они ушли, и это далось им легко: так, пустили две крокодиловы слезы, устроили вечеринку, и все. Эти негодяи размахивали вожделенными дипломами над моей головой. Для них я – всего лишь тень, мелькнувшая в старом журнале в виде нескольких росчерков. Вокруг стола сгрудилась небольшая группка студентов. Никого из них я не знал, так что мог пройти мимо не останавливаясь.
На кафедре никого не было. Я положил букет на низкий столик перед навеки угасшим камином. Посмотрел на стекло шкафчика – ключ с атласной лентой торчал в маленькой скважине, на полке стояли наши бокалы и бутылка вина.
Наверное, Джина обходила аудитории в соседнем крыле и проверяла, выключен ли свет. Я встал у окна. Начинало смеркаться, но слабый свет еще пробивался сквозь стекло. Я оглядел теннисные площадки, притоптанную землю. Сетка слегка подрагивала от ветра, кисточки чуть видно колыхались. Последние освещенные окна гасли одно за другим.
В комнату вошла Мэри Энн, она прервала мое ожидание шарканьем. Это была одна из многочисленных девушек-аспиранток, принятых на временную работу, тормозная и нелепая девица. Ее присутствие на кафедре было еще одним последствием безнадежной доброты старины Марка. Сначала она меня не узнала, но потом я обернулся, и передо мной возникло ее склонившееся лицо, похожее на собачью морду. Она прижимала к груди тяжелую стопку бумаг, в одной руке у нее была зажата сумка, а в другой зонт. Казалось, что все это вот-вот рухнет, и я бросился к ней, чтобы помочь. Она с облегчением выдохнула и принялась жаловаться на тяжелую жизнь. Ей не пришло в голову спросить, зачем я здесь. Очень может быть, что она даже не заметила, что я уже два года как не появлялся на кафедре. Она скрипнула дверцей шкафа и застыла.
Мэри Энн всегда так шумно и протяжно вздыхала, словно упрекала жизнь за ее тяготы. Я почувствовал, как накаляюсь, подхваченный волной раздражения. Она увидела на кресле букет мимоз, которые я безуспешно пытался прикрыть собой, стоя так, чтобы кресла не было видно. Цветы были не для нее, но все-таки она была женщиной – женщиной, которой, должно быть, никто никогда не дарил мимоз, и потому, хоть я ни во что ее не ставил, все же ощутил некоторую неловкость. Растягивая слова, она фальшиво пропела:
– Какая прелесть! Для кого же это? Наверное, для какой-то красавицы?
Нет, они были для пожилой женщины, не слишком красивой, так что я даже почувствовал некое облегчение, когда ответил:
– Для Джины Робинсон.
Мэри Энн приблизилась ко мне. Она уставилась на меня, точно диковинный монстр, сверля меня маленькими глупыми глазками, скрытыми за панцирем линз. Наверное, она только сейчас осознала, что я уже давным-давно не появлялся на кафедре. Я вдруг почувствовал себя привидением, прозрачным, готовым вот-вот рассеяться призраком. Мне захотелось бежать отсюда в лес, затеряться среди деревьев. Я инстинктивно отступил назад, пытаясь спастись от этого бессмысленного взгляда.
– Только не говори, что ты ничего не знаешь.
В горле образовался комок: теперь я знал. Последнее освещенное окно в левом крыле вспыхнуло и погасло.
– Джина умерла, уже два месяца назад.
Спина выдержала: удар пришелся по доспехам. Внешне я не подал виду, только невольно рыгнул и извинился.
Со стороны я наблюдал, как Мэри Энн словно озарилась светом. Как расправились ее крылья, как она разволновалась, расцвела. Случайно возвестив страшную весть, она вознеслась на амвон, сравнявшись с посланцем из трагедии Софокла[49]. Лезвие ее слов разило неумолимо и беспощадно.
Я подошел к шкафчику, подхватил сумку, достал с полки кроссовки, кинул их на тряпичное дно. Ключи положил на стол:
– Скажи Марку, что я освободил шкаф.
Он столько раз звонил мне под разными предлогами, чтобы напомнить о дурацкой железной тумбе.
Мимозы я оставил ей, тащить до первого мусорного ящика этот похоронный венок не было смысла. Я был не слишком любезен, и мне стало стыдно резкого жеста, с которым я кинул Мэри Энн букет:
– Хочешь? Забирай!
Я с силой протянул ей цветы, так что в воздухе раздался свист, точно от пощечины, которую я был готов влепить ей всего несколько минут назад. Мэри Энн прикрыла ладонью рот, стараясь скрыть напускное удивление, точно я именно для нее обрыскал все цветочные лавки Лондона, а потом побежал на вокзал, чтобы приехать под вечер и вручить ей эти мимозы. Она с наигранным восторгом посмотрела на золотистую россыпь цветов, точно ей впервые в жизни признались в любви: