Так прошел год. А вокруг затряслась земля. Мои одноклассники рыскали по улицам, как хищники, в поисках добычи. За ними вздымалось облако пыли, земля содрогалась под их весом. Многие сидели за партами, держа в руках мотоциклетные шлемы и толстые цепи, которые можно было пустить в ход для обороны или нападения. Наши шутки и голоса погрубели. Они все больше напоминали о том, что мы становимся мужчинами; руки вечно тянулись к паху. По утрам в наших спальнях стоял отвратительный кисловатый запах. На переменах девчонки собирались вместе и группками сидели на партах, как скучившиеся утки. У них появился особый язык, странная манера шутить, пошла в ход яркая косметика. Я смотрел, как друзья один за другим потянулись к утиной стае. Деление на мужчин и женщин состоялось. Я с любопытством внимал эротическим откровениям друзей. Как инвалид, наблюдающий за забегом спортсменов.
В какой-то момент я почувствовал, что на меня накатывает боль. Я так сильно жал на тормоза, что они сгорели. Порой мне удавалось раздобыть порножурналы. Разглядывая их, я испытывал смутное возбуждение, боль и отвращение. Почему-то думалось о смерти. Мне казалось, что от меня пахнет кладбищем. Я постоянно торчал в дýше, пытаясь отмыться. В те времена независимые радиостанции появлялись одна за другой, и я целыми днями пытался до них дозвониться, просил поставить какую-нибудь забытую композицию, спорил с ведущим, цитируя Герберта Маркузе, цитаты из которого заботливо переписывал в тетрадку. Я не слишком страдал, и если верить Данте, то пребывал скорее в лимбе, чем в аду. У меня не было четкого представления о самом себе, и потому я с легкостью заимствовал чужие идеалы и примерял чужие жизни.
Я искал лишь общества тех, кто казался мне привлекательней остальных. Я подражал их странностям, копировал прически. Внешне приветливый, я жил в замкнутом мирке своей исключительности и потому не мог быть ни беззаботным, ни щедрым. У меня не было ни одного из качеств, которые способствуют зарождению дружбы. Я доходил до перекрестка и шел домой, черный голод грыз меня изнутри. Теперь мне даже нравилась пустота комнат и длинный коридор нашей квартиры, нравилось есть в одиночестве перед открытым холодильником.
Ужасное происшествие надолго выбило меня из колеи. Во время отстойной вечеринки в дни карнавала в дурацком натяжном павильоне скакнуло напряжение и взорвался усилитель. На мне не было ни маски, ни костюма, я даже не танцевал. Из всех причиндалов у меня была только пластиковая дубинка и накладные вампирские клыки, которые я, боясь показаться ребенком, спрятал в карман. На улице лил дождь. Я стоял рядом с усилителем и уже собирался уходить, как вдруг меня отбросило на пол. Я почувствовал что-то похожее на удар молнии. Меня подбросило, а потом согнуло пополам. Шатаясь, оглушенный и ослепленный, я прикрывал уши руками. Со сцены раздавались завывания Донны Саммер, диджей в наушниках ничего не заметил, ведьмы и ковбои продолжали невозмутимо корчиться, словно ничего не произошло.
Ко мне нагнулась серая морда зомби. Из-под маски доносились какие-то слова, но я ничего не слышал. Парень подхватил меня за плечо. Мы с трудом протиснулись к выходу. Под пеленой дождя зомби снял маску, и я узнал нелепые черты Костантино, по его лицу стекали капли дождя.
– Гвидо, ты как? Гвидо…
Я продолжал зажимать уши руками. Я раскачивал головой из стороны в сторону, стараясь отогнать эхо взрыва, звеневшее в ушах. Мне хотелось расплакаться, закричать: «Мама, мамочка!» – стать на миг неразумным младенцем. Быть может, я и правда плакал. Я упал на землю, а Костантино склонился надо мной. Мне было не до него: я боялся, что навсегда останусь глухим. Он обнял меня за шею, попытался приподнять, продолжая что-то говорить, но я по-прежнему ничего не слышал. Меня отбросило куда-то далеко, страх поглотил меня. Я ухватился за его плечо, как будто меня сбила машина и на помощь подоспел случайный прохожий.
Я валялся на земле, а мой нечаянный друг обнимал меня, невзирая на бешеный ливень. Дождь лил как из ведра. Губы Костантино двигались, и я уже мог различить какие-то звуки. Уши вроде бы улавливали окружающий шум, но эхо взрыва еще не рассеялось и нависало над остальными звуками. Волнами накатывала тошнота. Я лежал под дождем, который отзывался внутри меня бешеным биением сердца, оно то ускорялось, то замирало. Я чувствовал себя выброшенной на берег рыбой, бьющейся на песке, умирающей рыбой. Я лежал в объятиях зомби, который не боялся ни ветра, ни дождя. В слабом свете я видел его лицо, его шевелящиеся губы. Маска, болтавшаяся на шее Костантино, размокла. Дождь стекал по его волосам, бил по щекам, а из раскрытого рта вырывалось свежее дыхание, запах весенней травы. Холодная рука гладила меня по лицу, по волосам. Он склонился надо мной, точно хотел вдохнуть в меня жизнь. Его черты то прояснялись, то расплывались. На мгновение мне почудилось, что у него лишь один глаз, что он ахейский воин с той самой мозаики. И в ту же минуту единственный глаз превращался в сотни, в тысячи.
Когда у меня в голове прояснилось, я увидел абрис фигуры, вырванной из пелены дождя, на фоне которого копошились кричащие тени. Его взгляд был одновременно покорным и мужественным, отцовским и материнским. Костантино был рядом со мной, надежный, верный, – мы никогда не были так близки. Теперь это был уже не случайный прохожий, это был он. Мне хотелось прогнать его. Я сделал это потом, резко вскочив на ноги. Но пока я не мог сдвинуться с места, повисла длинная пауза и я ясно видел смущенное лицо, по которому скользнула тень радости, словно всю свою жизнь он только и ждал, когда мы наконец сможем поверить друг другу и стать ближе. Не веря своим ушам, я слушал глухой голос, который просил меня подняться, но в то же время глаза молили остаться. Чей голос я слышал, мой или его? Голос, завладевший мною, когда дикий свист разорвал тишину. Лицо Костантино казалось до боли родным и прекрасным. Я снова и снова возвращался мыслями к мгновению откровения и боли, к мигу погружения в глубину инфразвука.
Мы молча шагали в сторону дома, кажется, первый раз за все время мы шли вместе. Я все еще прижимал руку к уху, – без сомнения, барабанная перепонка лопнула. Дождь немного стих, на асфальте поблескивали следы недавних потоков. Мимо нас проходили ряженые, мелькали цветные парики, резиновые дубинки, мужчины с нелепыми шерстяными косичками. Костюмированная толпа обдавала нас криками и гвалтом. Люди сновали вокруг, галдели, окружали нас и казались огромными яркими рыбами. Вечер еще не кончился, все шли в одну сторону, стремясь к центру города. Мы одни шли против толпы. Я мечтал поскорее добраться до дому и обо всем забыть. Костантино опять напялил свою маску. Мы расстались на лестничной клетке. В щели меж мокрой штукатуркой пробивались побеги мха. Костантино стоял у двери в подвал, в дурацкой маске зомби.
Меня обуревал страх остаться глухим. Я слышал шум, различал речь, но звук взрыва – резкий свист точно застрял в моей голове. Мой слух стал каким-то другим, словно взрывом выбило дверь, а ржавые петли искорежили ухо. Кроме этого свиста, мне открылся целый мир новых звуков, искаженных, незнакомых, других – острых, страшных, невинных. Я постепенно удалялся от того, что меня окружало. Мать сводила меня к врачу. Когда это не помогло, отец подключил знакомых, и меня осмотрел известный отоларинголог. Он не обнаружил ничего особенного, перепонка была цела. Он вычистил ушную пробку, по шее потекла темная склизкая жидкость. Несколько часов все было нормально. Но потом звук только усилился, теперь, когда заглушка исчезла, он врывался в меня, как вой сирены в глубину тоннеля.
Я почти не выходил из дому, старался избегать шумных мест. Я боялся, что внутри меня что-то взорвется. Брат моего отца умер от аневризмы, и я думал, что настал мой черед. С шестнадцати лет я уже задавался вопросом о глубинном смысле собственной жизни. Я смотрелся в зеркало и покорялся наказанию. Из зеркала на меня смотрел живой труп, а за ним текла широкая река моего недостижимого будущего. У меня не будет ни дома, ни жены, ни детей, ни единого стоящего проекта, ни одной реализованной идеи. За несколько месяцев я совсем повзрослел. Отрубленная голова моей судьбы свешивалась с худеньких плеч, я затерялся в пустыне лиц и событий. Я потрясал сломанным копьем, закидывая его подальше от вечности, где все повторялось, все имело ценность, где за каждым событием крылся лабиринт горя и боли. Время шло, а я, точно греческая статуя, точно молодой Аполлон, возвышался над страданиями смертных, обнимая холодное вещество, в котором заключались мои представления о жизни.