Он красив, его мышцы так естественно проступают под кожей. Я не могу похвастаться тем же. Когда он кончает, он придерживает меня за голову и дрожит, а потом ударяется лбом о мою спину, точно раненое животное. Он всегда молчит, цепляется за меня и стонет, но не говорит ни слова. Я обнимаю его так сильно, что остаются синяки. Ему захотелось света: он распахнул окно. Он лежит обнаженный, покрытый пóтом. В широко распахнутых глазах светится жестокость. Картина совершённого акта ранит мне сердце.
Кончив, Костантино сразу меняется в лице, он хочет поскорее уйти. Он чем-то озабочен, и с годами эта озабоченность чувствуется все больше.
Костантино со стоном поднимается с кровати, я вижу его оголенный зад под струей воды. Я лежу на кровати, точно балерина с перебитыми ногами.
Я привез шоколад «Cadbury Dairy Milk», он его обожает. Мне хочется лежать на кровати и есть шоколад, хочется немного прийти в себя.
Костантино одевается, даже не высушив волосы, у него на уме только одно: бежать. Прочь из этой комнаты, он не собирается здесь задерживаться. Наши встречи должны ограничиваться сексом, и только. Он хочет, чтобы было именно так. Мы просто хорошие друзья, которые трахаются раз в месяц. Он не такой романтичный, как я. Возможно, настоящий гей в нашей паре – это я. Он треплет меня по голове, но только чтобы поторопить: «Давай, уже поздно. Ты получил свое, а теперь убирайся». Разбросанные простыни за нашими спинами скоро отправятся в огромную стиральную машину, где будут крутиться в облаке белых пузырьков. Сейчас он уйдет, а я чувствую, что вот-вот сойду с ума.
– Ты спишь с женой?
Он качает головой, ударяет руками по рулю. У меня такое чувство, что сейчас он распахнет дверцу машины и вышвырнет меня на дорогу.
– Как ты смотришь на нее по ночам?
– Мне не нужно на нее смотреть.
Я смеюсь, он тоже натужно смеется. На секунду он становится грубым и мерзким. Машина вписывается в поворот и направляется к терминалу международных рейсов.
– Ну, пока.
– Пока.
Я тянусь к нему, хочу его приласкать, но он бьет меня кулаком в живот. Это не шутка, мне больно. Он сделал это нарочно. Если он сейчас не выставит меня вон, я никуда не уйду. Самолет взлетает. Я раскрываю ладони и прячу лицо, вдыхая еще не выветрившийся запах.
Я возвращаюсь домой, бросаю ключи в глиняную утку, обнимаю собаку. Нандо беспокойно лижет мне руки. Мой лучший друг, мой единственный свидетель. Вот кто все чувствует. Мы оба – животные. Я напиваюсь. Этой ночью я плохо сплю: мне снится, что я убиваю Костантино, душу его в том самом мотеле, а потом убегаю прочь.
Я захожу на кафедру. Джина здоровается и подмигивает:
– Как все прошло?
– Отлично.
Но я больше так не могу. Я устал думать о прошлом, устал его стыдиться. Двойная жизнь не придает мне сил, она ставит все вверх дном. Я стараюсь как могу, я не отступаю и, как любой человек, который хочет считать себя невиновным, объявляю себя таковым. Я никогда не спорю с Ицуми, я предоставляю ей полную свободу в выборе наших развлечений и меню стола, стараюсь потакать ей во всем. У нее начались гормональные сбои, которые отдаляют ее от меня, теперь она легко раздражается. Нет, постареть она не боится – боится заболеть, боится смены настроения, боится, что мне станет с ней скучно и тяжело. Ее мать страдала депрессией. Подруги Ицуми обсуждают менопаузу, а я слушаю и киваю, как старый заслуженный доктор. Я иду с ней в магазин за новым платьем и говорю, что она прекрасна, как никогда. Я стал ее лучшей подругой. Лучше и представить нельзя.
Мы застыли перед огромной витриной, в которой выставлена бытовая техника. Ицуми хочет купить новую посуду, новые чашки с футуристическим рисунком. Ей захотелось сменить домашнюю утварь.
– Что такое, Гвидо?
– Ничего. А что?
– Ты дрожишь. В последнее время ты часто дрожишь.
– Я просто устал…
– Тебе нужно взять отпуск, пропусти один семестр, ты же можешь это устроить.
Но когда я с ним, я не дрожу. Должно быть, во мне накопилось напряжение. Огромный заряд энергии, который мне некуда растратить. Я чувствую, что рука, схватившая меня за горло, может делать со мной все, что угодно. Она убивает меня, а затем воскрешает. Кто знает, быть может, депрессия накроет меня гораздо раньше, чем Ицуми.
– Ты боишься остаться одна? Боишься, что меня не будет рядом?
– Этого не случится. Я же старше тебя.
– Но я – старая развалина, я курю, пью не просыхая.
– Твое сердце гораздо моложе моего, Гвидо.
Она улыбается и слегка толкает меня локтем:
– Ты способен на насилие.
На секунду я теряюсь, раненный ее неосторожным взглядом.
– Ты способен надругаться над чувствами, вытащить их наружу.
– Ты самая сильная женщина из всех, кого я знал. Так что вдовой все-таки останешься ты.
Мне хочется разбить стекло, схватить один из огромных дорогих стальных ножей для разделывания индейки, встать на колени посреди дороги и с диким криком вспороть себе живот. Харакири в центре Лондона.
Я раздеваюсь, ложусь рядом с нею, чувствую ее холодные руки. Я счастлив, что она все еще любит меня. У этой любви нет ничего общего с той, другой моей любовью. Такое отсутствие малейшего сходства спасительно и необходимо. Если бы рядом со мной был кто-то другой, я закричал бы от ужаса. Но быть рядом с ней, прикасаться к ее телу – такая сладкая боль, это лучшая боль на свете. Наши головы на подушках, мне так хочется все ей рассказать, точно я уже мертв. Самое худшее – то, что я не могу доверить ей мою тайну.
Я сажусь в поезд и еду к своим студентам. В этом году я читаю курс по Пьеро делла Франческа. Я застреваю на фреске «Сон императора Константина», посвящаю ей целую лекцию, говорю о бесконечных возможностях трактовки света. Я передвигаю лазерную указку, протягиваю руку, обращая внимание на черное пятно ткани, под которой лежит император. Темная ткань рождает иллюзию глубины. Благодаря ей появляется перспектива: эта картина – чудо мирового искусства. Я говорю о занавесе как о герое картины. Потом обращаюсь к темным фигурам воинов, стоящих поодаль от императора, и наконец останавливаюсь на сиянии ангела. Этот свет служит единственной цели – создать таинственную атмосферу той самой ночи, когда императора посетило видение, изменившее ход истории. Я говорю о силе сна, о сне как о мостике между человеком и Божеством. Я останавливаюсь на простой фигуре в красных чулках и белой тунике с синим подолом. Он там, чтобы охранять сон императора, его слуга. Он кажется усталым: голова мягко склонилась, оперлась на руку. Да ведь это же я – слуга, ожидающий видения. Я – грустный паж, сторожащий сон Константина.
Лекция закончена, я выключаю компьютер. Слайд растворяется, я снимаю очки.
Найти денег на билет, даже самый дешевый, было непросто. Я не мог расплатиться чеком, пришлось снимать понемногу с карты в течение месяца. Семейный бюджет у нас ведет Ицуми, а я никогда не беру себе ни цента. Мне бы хотелось сделать что-нибудь, что улучшило бы мои финансы: написать бестселлер, получить хороший задаток от издательства… Но на это я не способен, а грабить на улицах не приучен. Когда я прохожу мимо внушительных банковских сейфов, мне жаль, что я знаком лишь со скромными интеллектуалами, а не с известными взломщиками. Я мог бы пригодиться в качестве лома. Из меня вышел бы отличный лом. Сейчас мне бы хотелось иметь горы монет, как у Скруджа Макдака. Я заходил бы в хранилище и зачерпывал их ведерком.
Я ловлю себя на том, что заглядываю в чужие кошельки. Неожиданно для себя я стою у витрины туристического агентства и думаю о том, что никогда не смогу пригласить Костантино в настоящий круиз, не смогу поехать с ним в Индию и заночевать в бывшей колониальной резиденции, переделанной в пятизвездочный отель, или на Бали, в домике на сваях с бассейном у входа. Мне бы так хотелось его побаловать, позволить себе быть щедрым, как того просит сердце, вырвать его из повседневной жизни, из машины с детским креслицем, из салона, пропахшего потом, где всюду крошки. Мы еще молоды, нам всего-то сорок, жизнь не закончена, мы заслужили медовый месяц.