Во время телефонного разговора дядя был сдержан, но в его голосе мне удалось расслышать отголоски гордости. Его длинное рекомендательное письмо пришло заказной почтой и стало решающим для моего зачисления. Я был готов продолжить свой прерванный путь. Я сделал на плече татуировку в виде обезьяны: символ мудрости и знания и вместе с тем распущенности и небрежения.
Я выбрал специализацию: искусство эпохи Возрождения. Осветлил волосы, как у Дэвида Боуи, и в то же самое время подрабатывал в салоне, где проводили аукционы. Наклеивал ценники на старые серебряные чайники и картины со сценами охоты на лис.
Не знаю, кто из нас изменился первым. Так всегда бывает: достаточно зациклиться на какой-то мелочи, зацепиться за случайный жест. В нашем случае такой мелочью оказалась бельевая корзина. Мы поспорили, кто понесет белье в прачечную. Обычно мы тащили его в воскресенье утром в одну из ближайших прачечных, запихивали наши вещи в стиральную машинку, кидали монеты и ждали. Это всегда было приятным занятием: пока шла стирка, мы могли спокойно поболтать или пойти выпить кофе. Но в то утро Радия положила свои вещи отдельно от моих и заявила, что их следует стирать в другом режиме. Прежде такого не случалось. Каждый из нас сидел напротив полупустой машинки, и я понял, что мы никогда не поженимся, что все, о чем мы мечтали, о чем говорили, никогда не произойдет. Радия была серьезной девушкой, возможно даже слишком серьезной, в ней была какая-то мудрость, но с оттенком горечи. Каждый раз, когда она сталкивалась с препятствием, она затихала, смотрела и словно чего-то ждала. «Я хочу ребенка», – сказала она ни с того ни с сего и вдруг остановилась, внимательно разглядывая пару, выгуливающую щенка. Мы расстались спокойно, без сцен и скандалов, она просто сложила свои вещи и ушла. Я жил тогда в ужасной квартире недалеко от метро, на первом этаже, а окна с опущенными жалюзи выходили прямо во двор, недалеко от подъезда. Первый человек, которому я открыл все свои тайны после стольких лет, бросил меня и ушел. Быть может, Радия почувствовала, что-то со мной не так, я не способен дать ей то, в чем она нуждалась, и она не в силах это изменить.
Я страдал. Я привык спать рядом с ней, слышать ее дыхание, оно меня успокаивало. Несколько месяцев я надеялся, что случайно увижу ее, и мы проведем вместе всю жизнь, все долгие годы после нашего расставания – годы спокойной правильной жизни, которые оказались возможными только благодаря ей. Я спрашивал себя, где-то она теперь и удалось ли ей обрести то счастье, какого она заслуживала. И только много лет спустя, когда другая женщина попробовала посеять зерна чувства на поле моей души, я понял, как много труда вложила Радия в эту засушливую каменистую почву и сколь мало я оценил ее старания.
В галерее Курто я застрял перед автопортретом Ван Гога с отрезанным ухом. Как известно, Ван Гог полоснул себе по уху после ссоры с Гогеном. Я чувствовал, что этот художник похож на меня, как никто другой. Дядя научил меня отрешаться от первого впечатления и смотреть на мелкие детали, именно в них, по его мнению, содержалась психологическая сущность произведения. За плечами несчастного сумасшедшего висел плакат с японской гравюрой. Если подумать, выходило, что эта картина предсказывала мое будущее.
Я почти не показывал носа из дому, питался исключительно консервами, под разбросанными листами бумаги валялись заплесневелые огрызки. Я учился как одержимый, проглатывал том за томом, писал бесконечные статьи. Выпускные экзамены я сдавал в каком-то тумане. В последнем семестре я стал ассистентом профессора Баркли. Профессор свободно говорил на латыни, у него был весьма внушительный живот. Он проникся ко мне симпатией и всюду таскал за собой: на дикие попойки, на полигон, от которого он был в восторге; там я научился стрелять и даже обнаружил, что у меня это неплохо получается. В университете мне нравилось – нравились участники семинаров, нравилась библиотека, воскресные вылазки на природу, форель на гриле. Это была моя жизнь. Я нашел неплохую квартиру неподалеку от Стэмфордского стадиона. Меня радовали разные мелочи: ранний ужин, дисциплинированность очередей и то, что для лондонцев внешность и одежда не имели значения. Правда, иногда мне приходилось тяжело от того, сколь тщательно охранялось здесь личное пространство. Помню, однажды вечером мы с несколькими профессорами пошли в ресторан. За соседним столиком сидела наша коллега и весь вечер безудержно рыдала, но никто к ней не подошел, никто не поинтересовался, что случилось. Быть может, у нее умерла собака или муж изменил ей со студенткой – никто так и не поинтересовался.
Я читал итальянские новости и знал, что Пизанскую башню закрыли на реставрацию, а музей Геркуланума ограбили и вынесли самое ценное. Даже бронзового Бахуса, о котором я недавно делал доклад на семинаре.
Отец прислал приглашение на свадьбу. За все эти годы мы виделись лишь однажды: он прилетал в Лондон и останавливался в гостинице. Он совсем не изменился: все то же молчание, те же неловкие вопросы. Он никогда не умел вести себя на людях, а уж передо мной тушевался и подавно. И вот теперь, когда я принял решение обосноваться в Лондоне, было совершенно невероятно предположить, что мы можем провести вместе какое-то время, не смущаясь, не считая минут, чтобы поскорей встать и уйти. По телефону я говорил с ним о работе, рассказывал всякие байки. Я приглашал его в Лондон, потому что знал, что он не приедет. Для меня он перестал существовать в тот самый день, когда умерла мама.
Я нацепил приглашение на держатель для туалетной бумаги и, сидя на унитазе, смотрел на него несколько дней подряд. Потом послал телеграмму: «Приехать не могу. Наилучшие пожелания». Но внезапно в пятницу вечером оказалось, что я дома один. Напиваться не хотелось. Знакомая приглашала в загородный дом, почти в ста километрах от города. А потом позвонил Кнут и пригласил меня на глэм-рок. Я вызвал такси и поехал в аэропорт.
Самолет сел в Риме. С высоты я смотрел на светящиеся зелеными огнями полосы. В аэропорту было полно полицейских с собаками: в Персидском заливе шла война. Таксист рассказал, что иракцы захватили двух итальянских пилотов, и, разговаривая с ним, я заметил, что мой итальянский заметно пострадал. В последний год мне даже сны снились на английском. Мы пронеслись по длинному освещенному шоссе с флагами на высоких столбах и направились в щемяще-сладкое чрево столицы, а я таращился в окно, как настоящий турист, и немного робел.
Я шагнул в крутящуюся дверь гостиницы в центре города и поднялся на второй этаж, где проходило торжество.
Так случилось, что я сразу же увидел отца. Наверное, он шел в туалет. Его лицо горело, в костюме он казался смешным: живот выделялся, ни дать ни взять пингвин. Он все еще держался в форме и выглядел даже моложе, чем в день нашей последней встречи. А может, это я постарел. Я стал носить очки, а на голове уже образовалась плешь, прямо как у отца. Я брил макушку, но оставлял небольшую прядь пыльного цвета, спадавшую на лоб. Своим коронным жестом я откидывал ее в сторону, и одиночество исчезало. На мне была вельветовая куртка и льняной галстук, в руке – потертая кожаная сумка-кошелек. Теперь я точь-в-точь походил на своих холодных английских коллег.
Казалось, отец был невероятно рад моему приезду. Его глаза наполнились слезами, он подошел ко мне и смущенно заключил в объятия прямо посреди коридора, застланного ковролином. Перед дверью, за которой начиналась его новая жизнь. Я почувствовал, как он дрожит, – я застал его врасплох. Для меня было в новинку видеть его таким. Искренним, без тени притворства.
– Это самый лучший подарок, который ты мог сделать для нас, сынок!
Отец был уже немного навеселе, взял меня под руку и повел в комнату. Он представил меня гостям, которые сидели за сдвинутыми полукругом столами, накрытыми двойными скатертями. На столах уже выстроились шеренги бокалов. Некоторые приглашенные узнали меня и встали, чтобы поздороваться. Повсюду виднелись незнакомые лица – должно быть, новые друзья, шумная молодежь, все примерно моего возраста. Я стоял, окруженный людьми, и раздавал рукопожатия, сжимая горячие, вспотевшие ладони. Отец повторял как заведенный: «Мой сын, профессор Лондонского университета, мой сын». Я был не профессором, а всего лишь аспирантом, но промолчал. Мимо прошел официант, я взял бокал, а потом еще один. Я уже привык много пить и прекрасно знал, как быстро набрать нужный градус, чтобы казаться добродушным и приветливым гостем.