Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– А ты служил?

– Меня не взяли.

– Почему?

– Я шизофреник.

Рядом со мной сидели две девицы и болтали. По меховому воротнику одной из них рассыпались длинные, приятно пахнущие волосы. Другая – щуплая, в легком, не по сезону, плаще, постоянно растирала себе предплечья. Они поздоровались со мной, вышли покурить, потом вернулись. Видно, что им-то не впервой ждать в этой комнате, что они торчат здесь постоянно. Очевидно, метят кому-то в жены.

Я сидел неподалеку от будущих женушек и прижимал к себе красивый бумажный пакет со свитером. На мне была косуха и джинсы, почему-то вдруг стало смешно. Я чувствовал себя светлым ангелом, преодолевшим убогие границы мира, который делится на женщин и мужчин, примерных дамочек и тупых солдафонов, словно в нашей жизни все разложено по полочкам.

Костантино вышел в компании других солдат. Я вскочил и помахал ему. Он слегка улыбнулся, быстро осмотрелся. Он сильно похудел, щеки запали и слегка потемнели. Он наклонился, чтобы расписаться. Ручка выпала у него из рук, он поднял ее, поставил подпись. Я не шевелился, меня пронзило насквозь.

– Привет.

Он быстро обнял меня одной рукой, потом представил остальным. Я вполне дружески поздоровался, даже немного пошутил:

– Ну и холодрыга же здесь!

– В казарме и того хуже.

Смеясь, мы вышли на улицу.

Девица в плаще зря времени не теряла: она набросилась на своего жениха, он прижал ее к себе, и они стали целоваться. Другой солдат обнимал девицу в пальто с облезлым лисьим воротником. Она была намного ниже его, и потому ему приходилось сгибаться в три погибели. Мы молча смотрели на две пары спин. Слившиеся тела: крупное, мускулистое, сулящее уют и защиту и маленькое, взгромоздившееся на каблуки и распустившее перышки тельце, пытающееся завлечь самца.

Мое тело под курткой сжалось. Я надушился сандаловой водой, которая так нравилась Костантино. Он повернулся ко мне и сказал: «Пошли, Гвидо!» – и вот уже его дыхание повисло облачком в холодном воздухе.

За нами увязался третий: единственный парень, у кого не было девушки, сицилиец. Он был низкорослый и трещал без умолку, рассказывая одну историю за другой. От него уже веяло той грустью, которая обрушится на него, едва он останется один. Я смотрел на руку Костантино: она болталась, как сломанная лапа. Мне до смерти хотелось к ней прикоснуться, сжать ее. Сицилиец нырнул в бар, чтобы купить сигарет, а мы рванули на площадь.

Туман сгущался, казалось, что огни фонарей загораются на небе из ничего, без всяких проводов и столбов. Я шел за ним и слышал его дыхание, чувствовал желанный и близкий запах. Я взял его за руку, он не отдернул ее, а крепко сжал мою ладонь. Некоторое время мы шли вот так, в молочном тумане. Закованный в форму, он тянул меня за собой, точно полицейский, который тащит в участок напуганного воришку. Оказавшись в безопасности, мы обнялись – было уже невмоготу. Безопасным местом оказались наглухо задраенные металлические рольставни в первом же переулке. Я почувствовал, как где-то под ребрами колотится его сердце, как нежны его губы. Мы прижимались друг к другу, точно упавшие мешки с мукой, ни на секунду не отрываясь, стараясь вдохнуть как можно глубже. Мы прислонились к ставне, – железо загрохотало. Я повис у него на шее и замер, а он гладил меня по голове:

– Гвидо, Гвидо…

Звук моего имени, произнесенный его хриплым глубоким голосом, рожденный где-то в недрах живота и вырвавшийся наружу, минуя горло, был самым прекрасным звуком на свете. Он придавал мне мужества, разливался во мне и определял меня самого, дарил мне место и время, очерчивал контуры моего «я».

Под звуки рождественских песен, что доносились с площади, мы ласкали друг друга в жадных и ненасытных объятиях, точно хищные звери в брачном танце среди тумана. Совсем рядом люди спешили за подарками: магазины закрывались. Я накинулся на Костантино, схватил его берет и кинул на булыжную мостовую. Показалась его бритая макушка.

– Черт возьми, берет снимать запрещено!

Он наклонился, чтобы его поднять, но я снова подхватил его.

– Если начальство увидит, меня отправят в казарму и заставят драить сортир.

Я надел берет. Я подумал, что военный берет должен смотреться неплохо с моими волосами. Костантино замер и закачался, словно внезапно потерял равновесие. Тогда я почувствовал, что он все еще любит меня.

– Что?

– Ты самый красивый парень на свете.

Мы купили сладкой ваты, подождали, пока она немного не остынет, и принялись отрывать сладкие пушистые хвостики. Перепачканные ватой, мы шли и хохотали, а прозрачные невесомые кусочки мгновенно таяли во рту. Мимолетный и сладкий обман, как это было похоже на любовь! Пригоршня сахара, изменившаяся, чтобы раздуться в манящее сахарное облако, исчезающее при соприкосновении с горячим телом, точно зыбкие мечты влюбленного.

Мы остановились и посмотрели на горы, которые нависли над нами, грозные и печальные – разбухшие губки. В этих горах погибли многие. В сумерках скалы светились фосфорическим светом, среди них затерялись кости погибших солдат. В вышине извивались тропы, на вершинах стояли кресты, в скалах торчали заброшенные хижины. На какую-то секунду мы увидели их, в разреженном воздухе зазвенела песнь альпийских стрелков, мы различили звук их шагов, потому что наши души стали почти прозрачны. Это были призраки мальчиков, скитающихся в снежных горах и жалобно зовущих матерей. Мальчиков, погибших на Первой мировой, в последней войне старого мира, положившей начало миру новому.

Мария Бергамас, мать погибшего солдата, от имени остальных матерей выбрала один из одиннадцати гробов, выставленных в ряд в церкви города Аквилея. Лежавшего в нем солдата решено было с почетом похоронить вместо ее сына в память о тех, кто остался лежать в горах и лесах. Неизвестного солдата торжественно доставили в Вечный город и захоронили в Алтаре Отечества. Перед ним всегда стоит почетный караул. Это одна из самых печальных и романтических историй, которая стерлась из памяти современного человека. Те, что стоят на карауле у Алтаря Отечества, возможно, никогда ее не слышали. Но Костантино знал эту давнюю трогательную повесть в малейших подробностях. И теперь рассказывал ее мне в приливе патриотизма. Его широкая грудь вздувалась под формой, четкий профиль вырисовывался на фоне неба, как профиль статуи. Теперь я вспомнил, что история всегда ему нравилась, этот предмет давался ему как никакой другой. Наверное, потому, что для знания истории достаточно крепкой памяти. А мне история всегда казалась скучным предметом, бездонным сосудом, переполненным насилием и страданием. Он же помнил все даты, знал диспозицию войск в той или иной битве. Вот и теперь, в грубой военной форме с нашивками и звездочками, в военном берете, он ощущал себя частью Истории. Я жалел его: он казался мне таким наивным, совсем непохожим на меня. За это я его и любил. Он был частью иного, лучшего мира, который исчез задолго до того, как мы родились, где каждый умел отличить добро от зла. Костантино воплощал добро, в его взгляде читалась детская гордость: вот почему он был мне так дорог.

Подвальчик закрывался. Хозяин, в бордовом переднике, с виноватым видом принялся нас выпроваживать: приближалось Рождество. Мы купили сыра, хлеба, бутылку вина и ушли.

Вокруг каменной арки, что стояла во внутреннем дворике маленького уютного пансиона, летом обвивался пышный виноград, теперь же она была покрыта тонкими засохшими ветвями, похожими на паутину. Мы подождали, пока нам выдадут ключ, положили паспорта на стойку. Невысокий хозяин в потертом халате включил свет у темной лестницы и проводил нас до комнаты по узким чистым ступенькам. Мы закрыли дверь. Впервые в жизни мы находились одни в комнате с огромной кроватью. Я боялся, что что-то пойдет не так. Мы никогда не были близки и откровенны друг с другом. «Быть может, так будет всегда», – подумал я. Ведь мы мужчины, это наша судьба. Но нам хотелось быть другими, не такими, как все. Хотелось заявить о том, что мы верны своему желанию.

20
{"b":"258808","o":1}