Главное, Виктор, чтобы тебя не было рядом. Она боится его. Она видит его мысленно, и глаза ее полны вины и страха. Вот он выступает из глубин гардероба, вот она слышит его назидательные, укоризненные речи, вот она чувствует на себе его обвиняющий взгляд. И долгое молчание прорывается:
— Это твой ребенок, а не мой. Ты разбавила мое семя. Она не унаследовала свой нрав и душевное устройство. Боюсь, она подхватила его, как заразу.
И хоть, несомненно, Уэнди была дочерью Виктора, так как именно его семя омыло и оплодотворило яйцеклетку Дженис, оставалась при этом вероятность, что сперма других мужчин, до свадьбы орошавшая ее женское чрево, внесла изменения в генетический код клетки, оставила в белковых цепочках смутные воспоминания об Алане, Дереке, Майке, Джо, Джоне, Мюррее и о многих других, чьи имена Дженис либо забыла, либо не знала. Так что дочь наследовала черты разных мужчин, а не только одного, который считался — являлся — ее отцом. Виктор всегда мечтал взять в жены девственницу. Надеялся, что встретит невинную девицу, как его отец встретил когда-то мать. Но, увы, Виктору выпало влюбиться в Дженис. Во всяком случае, переспав с нею на шумной студенческой пьянке, он понял, что ему невыносима мысль представить ее в объятиях другого. Виктор принял это ощущение за любовь и женился на Дженис. А она, в свою очередь, инстинктивно стремясь убедить его в чувствах, в момент преобразилась и стала скованной, невзрачной, сверхаккуратной, дисциплинированной и добродетельной матроной. Она так преуспела в своих стараниях, что более не стало соискателей ее сексуальности, ибо одного взгляда хватало, чтобы понять: эта женщина верна своему супругу. Волей-неволей.
Гляньте-ка, оторва Дженис вышла замуж! И теперь перед нами, леди и джентльмены, не женщина, нет, перед нами домохозяйка. И какая домохозяйка! Посмотрите, какая скромная у нее прическа-завивка, лак, ни одна прядочка не выбивается; посмотрите, какой у нее взгляд — быстрый и губительный… для пыли, а не зазывный, оценивающий и губительный для… противоположного пола; а какой голос! Уверенный, громкий голос, который крепнет с каждым годом и становится незаменимым аргументом в транспорте или в очереди и совершенно никчемным в постели.
Тебя устраивает такой вариант, Виктор?
Нет.
Нет? А я думала, это как раз то, о чем ты мечтаешь.
Как мне быть желанной и одновременно семье полезной?
Скажи, Виктор, ответь!
Ведь я пыталась жить так, как хотел ты. Это нечестно… Ну и отправляйся к Эльзе. Я знаю ее наизусть, хоть мы никогда не встречались. Такую женщину хочет каждый, в мыслях ею обладает каждый, о ней думают все, даже женщины. Ее волосы ниспадают волнами по плечам и рассыпаются по подушкам. Ее голос неуместен в бакалейной лавке, но восхитителен в спальне. Эльза принадлежит всем и никому, ведомо это ей или нет; если не во плоти, то в воображении ею владели все мужчины. Так что иди к своей Эльзе, пока я, Дженис, нахожусь в здравом уме и доброй памяти, пока жизнь течет тихо и плавно, пока не поседели и не потускнели волосы… как давно уже погасло сердце. И этого не воротишь.
У Дженис стали болеть ладони, так часто она захлопывала дверцу. Наконец терпение ее лопнуло, и она обратилась за помощью к профессионалу. Так появился в доме Стэн-поляк, плотник. Стэн — субтильный, худосочный мужчина; он вздрагивает от любого шороха, в глазах его заискивающая почтительность эмигранта. Он жалеет Дженис, или ей стоит пожалеть его? Прежде чем оба узнают истину, они оказываются в постели, она под ним, он на ней — и молотят, трясутся, бьются в исступлении. Она ему как награда. Теплый, просторный отчий дом, фамильные земли, титул — все сожрано государством. Жена Стэна — обыкновенная женщина пролетарского происхождения, которая даже, не сознает его деградации, которая не в состоянии понять, что и плотник может быть поэтом в душе. Дженис восполнит все его потери. Нет, жену свою Стэн ни в чем не винит. Ее отец был тюремным надзирателем, бездушным созданием, он и выколотил из нее все человеческие желания и страсти, оставив ее просто англичанкой. Это не ее вина, это их общий грех. Крест, который они несут вместе. А сам он родился меченым. И остался таким — недобрым, нервным — и обреченным. Что же, он поляк…
Шесть раз за ночь. В следующую ночь — восемь. Дженис наконец-то вспоминает былое. Давненько никто и ничто не возвращало ее к прошлому: ни слесарь, ни молочник, ни книги, ни сны. Физическое измождение или второе рождение чувственности заставляют ее отрешенно бродить по дому, забыть о своей внешности, о еде, о порядке? Она теперь неряха и лентяйка, готовая лишь распластаться в постели, чтобы Стэн-поляк, плотник, снова заработал над ней своей качалкой, выбрасывая в ее женское чрево нервический мужской пыл, всплески мучительной энергии, чтобы заговорил ее, выплескивая годами копившуюся досаду на жену, на судьбу, на страну, на весь белый свет.
— Мне кажется, — однажды возразила ему Дженис, — что ты в жизни все делаешь правильно. Если я, конечно, что-то смыслю.
— Ты англичанка! — взорвался тогда Стэн-поляк, плотник. — Все англичане одинаковы. Вы ни черта не понимаете в жизни.
Он рванулся к ней, чтобы заткнуть ей рот, но превосходная двуспальная кровать (Виктор предпочитал сламберлэндские матрацы) дает возможность для маневра, и Дженис с легкостью повернулась так, что сумела первой заткнуть ему рот. Даже основываясь на довольно ограниченном сексуальном опыте периода постсупружества, Дженис кажется, что плотская игра стала гораздо занятнее и многообразнее, чем в дни ее молодости, когда она в рабочей позиции укладывалась под мужчину. В те дни язык использовался только во рту, а пенис общался исключительно с вагиной, о перекрестном их применении говорили повсюду исключительно с пометкой «извращение». Такой же участи удостаивались руки, пальцы и вспомогательные предметы. Над этим витало гнусное слово «мастурбация». Парень, как сейчас припоминала Дженис, мог быть на данный период только один, ибо все поголовно жили с мыслью, что секс — это любовь. А нынче времена изменились, ох как изменились; люди чуть ли не гурьбой катаются по постелям, отменены все правила, ритуалы и традиции, предписывающие одним частям тела соприкасаться строго с другими, определенными, немыслимые прежде вольности стали нормой.
Заходи, плотник, заходи, паркетчик, автомеханик, бухгалтер, кто там еще? Все сюда. Нам с вами нужны одни и те же ощущения, и то, что я думаю о тебе, это то, что ты сейчас думаешь обо мне. Впрочем, не все ли равно? Поутру мы расстанемся — и слава Богу. А мой болтливый рот не нужно затыкать руками или резким словом, для этого прекрасно послужит твой упругий пенис, и я могу заставить тебя замолчать, заняв твой язык и губы влажными складками вульвы. Я знаю, как облегчить себе душу и разум, знаю, как заставить мысль замереть — если об этом вообще уместно говорить между третьим и четвертым оргазмом.
И, тем не менее, я остаюсь самой собой.
В момент, когда Элис забарабанила в дверь к Виктору, Дженис высвободилась из-под Стэна. Ее взгляд натыкается на шкаф, и она говорит:
— Дверца опять открылась. Ради Бога, сделай с ней что-нибудь. Ты же для этого сюда и явился.
Ее голос уже лишился должной звучности и твердости. Ее волосы, немытые, не уложенные несколько дней, приобрели былой природный блеск. Они густыми, толстыми прядями обрамляют лицо. Это нравится ему и идет ей. Губы утратили унылый изгиб. Она потеряла добродетельный и благопристойный облик. Она снова прежняя Дженис — вальяжная, раскидистая, доступная, требующая много, но и дающая еще больше.
— Все вы, англичанки, бессердечные и злые, — говорит Стэн. — Вы сговорились унижать меня. Вы непременно должны напоминать, что я лишь плотник. Мастеровой всегда пригодится, так что ли?
Но проходят минуты, и он уже напевает, по-прежнему голый возится со стамеской и отверткой, с замком и заклепками. Заклепки градом посыпались на пол, и ему приходится снова прибивать их. Бам-бам. Бам-бам.
Дженис в кровати сидит-любуется. Ей не приходилось доселе видеть такой спорой работы. Живое ремесло на живом примере.