У девочки на соседней кровати случались припадки. Нянечка говорила: «За детей с отклонениями, как вы, больше платят».
Стены комнаты украшали коричневатые рисованные розы. Я их считала. Сорок в диагональных рядах, девяносто две – в горизонтальных. Изображения Христа, Джона Ф. Кеннеди и Мартина Лютера Кинга над комодом. Христос в стороне, а другие повернуты влево, в профиль, как лошади на старте. Управляющая, миссис Кэмпбелл, худая и сморщенная, как изюмина, смахивала пыль желтой футболкой. Скакуны выровнялись у стартовых ворот, закусив удила. Она поставила на семерку, Гордость Медеи. В тот день мы все наступили на люк и провалились. Я снова и снова проводила поясом кимоно по губам, ощущая вкус утраты.
День ее ареста воскресал в снах, я, словно по туннелю, неизменно возвращалась в отправную точку. Стук в дверь. Раннее утро, еще темно. Снова стук. Голоса. Барабанят сильнее… Когда я прибежала к ней в комнату, копы, в форме и в штатском, уже ворвались. Управляющий домом маячил в дверях в шапочке для душа. Они вытащили мать из постели, прикрикивая, словно злобные псы. Она заорала на них по-немецки, обозвала фашистами, чернорубашечниками. «Schutzstaffel. Durch Ihre Verordnung, mein Fьhrer»[2]. Помню ее голое тело с красными следами от простыней на животе, мягкие покачивающиеся груди. Немыслимо, точно подделанная фотография: кто-то вырезал этих полицейских и наклеил в нашу квартиру. Они пялились на ее лунную кожу, как на снимок в порнографическом журнале.
– Меня отпустят, Астрид. Не волнуйся, через час вернусь.
Так она сказала. Так она сказала…
Я сидела у Майкла, спала на диване, ждала, как ждут собаки, весь тот день и следующий. Прошла неделя, а ее все не было. Она так и не вернулась.
За мной пришли и дали на сборы пятнадцать минут. У нас никогда не было много вещей. Я взяла четыре ее книги, коробку с ее журналами, белое кимоно, карты Таро и складной нож.
– Не обижайся, – сказал Майкл. – Я бы с радостью тебя оставил, но ты же понимаешь, как оно…
Как оно… Как оно, когда земля разверзается под ногами и поглощает тебя, не оставляя и следа. Появляется бог на черной колеснице, хватает Персефону и увозит в подземное царство. Они мчатся вниз, в черноту, твердь смыкается, и Персефона исчезает, словно никогда и не существовала.
Так я попала под землю, в дом сна, клеенчатых простыней, плачущих младенцев и коричневых роз, сорок в вертикальном ряду, девяносто две – в горизонтальном. Всего три тысячи шестьсот восемьдесят коричневых роз.
Однажды мне дали увидеть маму сквозь стекло. На ней был оранжевый комбинезон, как на механиках, и с ней что-то было не так. Я сказала ей, что люблю ее, но затуманенные глаза меня не узнали. Потом я снова и снова видела эти незрячие глаза во сне.
Год шевелящихся губ. Они задавали один и тот же вопрос, уговаривали: «Что произошло? Скажи то, что нам нужно!» Я хотела ей помочь и не знала, как. Я не находила слов, их не было. В зал суда ее привели в белой рубашке. Эта рубашка потом вставала передо мной во сне и наяву. Я видела ее в этой рубашке на скамье подсудимых, с пустыми, как у куклы, глазами. Видела со спины, когда ее уводили. Пожизненно, с возможностью досрочного освобождения через тридцать пять лет. Я вернулась домой. Считала розы и спала.
А когда не спала, старалась вспоминать, чему она учила. Наша масть – Жезлы. Мы подвешиваем идолов на деревьях. Ни за что не позволяй мужчине остаться на ночь. Не забывай, кто ты. Я не могла вспомнить. Я была ребенком с отклонениями: на клеенчатой простыне, молчаливая, точно воды в рот набрала. Потерялась на бранном поле. Я дежурила по стирке, помогала нянечке относить белье в прачечную, смотрела, как оно крутится в машинке. Запах порошка успокаивал. Я спала столько, что уже не различала сон и явь. Иногда лежала на постели в комнате с розами и смотрела, как соседка на своей темной пепельной коже выцарапывает татуировки булавкой с желтой застежкой. Линии и завитки. Они заживали, превращались в выпуклые розовые дорожки. Соседка снова расцарапывала. Не сразу, но я все-таки поняла: она хотела, чтобы они были видны.
Мне снилось, что мать преследует меня в выжженном городе, слепая, неумолимая. «Всю правду и ничего, кроме правды». Я хотела солгать и не подобрала слов. Из нас двоих говорила всегда она. Мне нечем было ее защитить, нечем прикрыть ее нагое тело. Своим молчанием я приговорила ее и себя.
Однажды я проснулась и увидела, что соседняя девочка роется в моем ящике комода. Смотрит книгу, листает страницы. Книгу моей мамы. Моей стройной нагой мамы в окружении чернорубашечников! Лапает ее слова.
– Не трожь мои вещи!
Девочка ошеломленно подняла глаза. Она и не подозревала, что я умею говорить, за долгие месяцы в одной комнате я не сказала ни слова.
– Положи на место!
Она осклабилась и вырвала страницу из книги, не спуская с меня глаз. Смотрела, что я сделаю. Слова моей мамы в ее загрубевших пальцах. Что я сделаю, что сделаю… Она принялась за следующую страницу, с ухмылкой затолкала ее в рот. Из покрытых волдырями губ торчали края.
Я бросилась на нее, сбила с ног, уперлась коленями в спину. Сверкнуло темное лезвие маминого ножа, в крови звенела песня. «Не забывай, кто ты!»
Я хотела ее порезать. Представляла, как лезвие входит в углубление у основания черепа. Она тихо ждала. Я глянула на свою руку, которая знала, как держать нож, как вонзить его в хребет безумной девочки. Это была не моя рука. Этого не было. Меня не было.
– Выплюнь! – прошипела я ей на ухо.
Она выплюнула порванную страницу, по-лошадиному храпнув.
– Не трогай мои вещи.
Она кивнула.
Я ее отпустила.
Она легла в постель и начала ковырять себя булавкой. Я убрала нож в карман, подняла смятые обрывки страницы.
В кухне нянечка со своим мужиком пили за столом дешевое пиво, слушали радио и ссорились.
– Они тебе никогда не заплатят, идиот! – доказывала она.
Меня не заметили. Нас вообще не замечали. Я взяла скотч и вернулась к себе.
Соединила порванные куски, вклеила в книгу. Ее первая книга, в темно-синей обложке с лунным цветком в стиле ар-нуво. Я провела пальцем по серебристому, как дым, лепестку, изогнутым, точно взмах хлыста, линиям. С этой книгой она выступала. Чуть заметные карандашные пометы на полях: «ПАУЗА; голос вверх». Я трогала страницы, которых она касалась, прижимала к губам мягкую плотную бумагу, желтую от старости, непрочную, как кожа. Подносила нос к переплету и вдыхала аромат ее чтений, запах сигарет без фильтра и бесчисленных эспрессо, пляжа, благовоний и шепота в ночи. Ее голос звучал со страниц. Обложка парусом загибалась вверх.
Сзади фотография. Мама в коротком платье с длинными элегантными рукавами. Длинные пряди волос, взгляд из-под челки, будто кошка выглядывает из-под кровати. Эта красивая девушка заключала в себе целую вселенную, а ее слова, звеневшие, словно гонг, постукивали, как флейты из человеческих костей. На фотографии все еще было хорошо. Я была в безопасности, крошечная яйцеклетка размером с булавочную головку в ее правом яичнике. И мы были неразлучны.
Когда я заговорила, меня отправили в школу. Белая девочка, альбинос, психованная. Кожа такая прозрачная, что видно, как бежит в жилах кровь. На каждом уроке я рисовала: соединяла точки на перфокартах в новые созвездия.
Глава 5
Соцработники сменяли друг друга, но были на одно лицо: вели меня в «Макдоналдс», открывали папки, задавали вопросы. «Макдоналдс» пугал. Дети, крики, плач, бассейны с цветными шариками. Мне нечего было сказать… На этот раз передо мной сидел белый парень – пиковый валет – с подстриженной бородкой, квадратными, точно лопата, ладонями и печаткой на мизинце.