Услышав в телефонной трубке голос Анны, я почувствовала облегчение. Она спросила у меня о маме, и я рассказала ей о ситуации, в которой та оказалась, со всеми подробностями. Говорила я долго. Анна слушала молча. Она только один раз перебила меня, чтобы заставить вдруг залаявшего Гуса замолчать. Я рассказала Анне, что сейчас подменяю маму на работе и надеюсь на то, что ее начальство не станет возражать, потому что это явление временное, кроме того, некоторые клиенты еще не вернулись из летнего отпуска. Я также рассказала, что Анхель сейчас находится у бабушки и дедушки в Аликанте, что отец пребывает в подавленном состоянии и что я забыла подать документы на поступление в университет.
– Не переживай, – сказала Анна. – Им в той фирме не надо об этом даже знать. Для руководства фирмы имеют значение только результаты работы, а Бетти – одна из лучших продавщиц.
Ее голос показался мне хрипловатым и скрипучим – как будто Анне было намного больше лет, чем казалось раньше, и как будто она вдруг перестала следить за собой и контролировать звучание своего голоса.
– Я схожу ее навестить, а заодно загляну и к тебе. Звони мне, если что-нибудь понадобится.
Я поблагодарила Анну и, положив трубку, тут же пожалела, что рассказала ей слишком много. Мы ведь, в общем-то, нуждались в утешении, а не в помощи. О себе мы с отцом и Анхелем уж как-нибудь и сами позаботимся, а маме не оставалось ничего другого, кроме как надеяться, что ее спасут врачи.
Анна сдержала свое обещание: на следующий день, когда я проведала маму, она рассказала, что приходила Анна. «Не знаю, где она оставила свою собаку, – сказала мама. – Она очень одинока. Тебе так не кажется? Я велела ей пойти покурить, чтобы успокоиться, потому что мне показалось, что она нервничает. То, что произошло со мной, очень ее расстроило».
После того как мама оказалась в больнице, она стала уже не такой вспыльчивой, как раньше, и начала испытывать гораздо больше сострадания к другим людям. Она оказалась в ситуации, когда душевная боль оттого, что она попала в больницу, вытесняла душевную боль, которую она испытывала из‑за утраты Лауры. Именно тогда мне и подумалось, что было бы хорошо поговорить с Анной о том, переворачивать или не переворачивать страницу книги жизни, посвященную Лауре, и таким образом услышать третье мнение по этому поводу (третье – это наряду с мнениями моего отца и доктора Монтальво). Анне, по крайней мере, известно, что я знаю о Лауре, и мне нет нужды объяснять ей абсолютно все.
Анна, несомненно, была для моей мамы самой хорошей подругой, какую только можно себе представить: мало того, что она навестила ее в больнице, так еще и, когда я вернулась вечером домой и зашла в гостиную, я увидела на столе из красного дерева две тарелки, салатницу и два гамбургера. Еще на столе стояла бутылка вина, причем не наша. Из кухни доносились мужской и женский голоса – голос моего отца и голос Анны, но только это был опять молодой голос, а не тот, похожий на скрип ржавого железа, который я слышала в трубке, разговаривая с Анной по телефону. Я, пройдя по коридору, зашла в кухню. Отец сидел за дубовым столом, упершись в него локтями, а Анна домывала посуду. Она не сняла ни золотого браслета с маленькими талисманчиками с запястья (с этих талисманчиков теперь капала мыльная пена), ни колец с безымянного пальца и мизинца, и поэтому мокрая тряпка в ее руке воспринималась не как обычная мокрая тряпка, а как нечто совсем иное.
– Я приготовила вам что-то вроде ужина, – сказала она, увидев меня, – который вы наверняка с негодованием откажетесь есть.
Она была одета в замшевую юбку бежевого цвета, которая доходила ей до щиколоток и была обтягивающей от талии и до нижней части бедер, и в светло-голубую рубашку, завязанную узлом на животе. Поскольку ноги ее были босыми – она обычно оставляла обувь в прихожей, – создавалось странное впечатление, что она вообще голая. Волосы у нее немножко отросли и теперь частично скрывали лоб и уши. Отдельные седые волоски, проглядывающие в ее шевелюре, в флюоресцирующем свете кухни казались сделанными из настоящего серебра. Она накрасила губы матово-красным цветом, который использовали актрисы в те времена, когда еще не была изобретена блестящая губная помада. Все это вызывало у меня желание быть похожей на нее.
Мы предложили Анне поужинать с нами, но она отклонила приглашение, сказав, что оставила Гуса одного. Было, впрочем, заметно, что она хочет оставить нас с отцом вдвоем, чтобы мы могли поговорить о внутрисемейных делах без посторонних. Анна, сохраняя осанку (она даже ничуть не согнула спину), втиснулась в туфли, взяла сумку и подняла воротник рубашки сзади, у затылка, благодаря чему стала выглядеть более высокой, более статной, более элегантной. Мы молча смотрели на то, как она открывает входную дверь и уходит.
Отец принес из кухни в гостиную свое пиво, и мы сели ужинать. Ни один из нас не выразил ни малейшего желания открыть бутылку вина, принесенную Анной. Отец бросил взгляд на ее этикетку, поджал – в знак одобрения – губы и поставил бутылку в кухонный шкаф.
– Откроем ее, когда Бетти вернется из больницы, – сказал он.
Затем мы поговорили о том, какой хороший человек эта Анна, медленно – без особого аппетита – поглощая приготовленный ею ужин (хотя и следовало признать, что салат был великолепным, а гамбургер – мягким и сочным). Анна принесла также какой-то дорогой уксус в очень красивой бутылочке, внутри которой виднелась веточка тимьяна, и оставила ее в кухне. Когда я смотрела на эту бутылочку, меня почему-то охватывали противоречивые чувства.
Я обычно ходила навестить маму или в полдень, когда клиенты обедали дома либо в офисе (в зависимости от того, где протекала днем их жизнь), или рано утром – чтобы поговорить с врачами. Мне день за днем приходилось подниматься и спускаться на эскалаторах в метро и подниматься и спускаться в лифтах. Мама как-то раз сказала, что я стала стройнее и красивее. «Все идет хорошо, мама», – ответила я. Почему я сказала ей, что все идет хорошо? Все шло так, как шло, – и не более того. Отец навещал маму в конце рабочего дня – то в восемь часов вечера, то в девять. И получалось, что маму навещают каждый день два раза. А теперь, когда к нам добавилась Анна, – три. Однако мы с отцом не рассказали Анне, в какое время каждый из нас приходит в больницу, а потому получилось так, что через два или три дня после того, как она приготовила нам ужин, отец столкнулся с ней в больнице, и они поехали вместе на его такси к нам домой. Когда домой пришла я, отец, сидя на веранде, пил какой-то аперитив, а Анна приправляла салат дорогим уксусом и накладывала в тарелки удивительно вкусно пахнущие спагетти (мама никогда не добавляла к спагетти ничего ароматного), причем использовала для этого изящные кухонные щипцы, которые я в нашей кухне никогда раньше не видела.
– Ты пришла вовремя, – сказала Анна. – По-моему, Бетти стало лучше. Или тебе так не показалось?
Нет, мне так не показалось. Она выглядела так же, как и раньше. Я, вместо того чтобы продолжить разговор о матери, начатый Анной, спросила у нее о Гусе. Гус был единственным живым существом, которое у нас тесно ассоциировалось с ней. У нее не было детей, у нее не было мужа. Как-то раз она упомянула о каком-то брате, который, она вроде бы сказала, жил за границей, в Индонезии.
– Я не могла взять Гуса с собой в больницу. Я погуляю с ним, когда вернусь домой.
Приглашать ее поужинать с нами не было необходимости: в этот раз это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Анна принесла с собой еще одну бутылку вина, которую она открыла еще до того, как мы успели что-то возразить. Мы с отцом с досадой переглянулись. Одно дело, если отец выпьет две или три банки пива, и совсем другое, если мы станем распивать большущую бутылку вина, когда мама…
– Давайте, – сказала Анна, заметив, как мы переглянулись, и продолжая держать бутылку на весу, в руках. – Спагетти нужно запивать небольшим количеством вина. Если запивать водой, они собьются в желудке в ком. Бетти со мной согласилась бы.