Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рядом что-то зашевелилось. Тоня насторожилась. Только непроглядная чернота, и гудит где-то вдалеке глухо, таинственно. Понемногу боль утихла. В голове прояснилось. Обрывки воспоминаний всплывали в памяти… Да, да… Дядя Степа сидит на снегу, а потом грохот танка и ослепительное пламя перед лицом.

— Тоня, — совсем рядом проговорил чей-то удивительно знакомый голос.

Она подняла голову и повернулась в сторону голоса.

— Антошка, — повторил тот же голос.

— Дядя Степа! — с криком рванулась на голос Тоня. — Дядя Степа, где мы?

— Тише, дочка, не шуми, услышать могут.

— Что с нами? Где мы? — шопотом спрашивала Тоня.

— В подвале, дочка, в подземелье. А наверху немцы, мадьяры.

Анашкин был так близко, что Тоня отчетливо слышала его дыхание и легкий хрип в груди.

— А как же сюда-то мы попали?

— Мадьяр тут живет, старик Золтан. По-русски он понимает. В ту войну в плен попал. В Смоленске жил. Он тебя нашел, а потом и меня.

Тоня вспомнила, что Анашкин был ранен в обе ноги. Как же он? Она хотела спросить его об этом, но ефрейтор заговорил сам:

— Хороший старик Золтан. Мы второй день лежим тут. Он и кормит нас и поит. Доктора привел. Такой же старик, Янош. Только по-русски — ни одного слова. Меня всего бинтами обвязал и лубки к ногам пристроил.

— А наши как же, дядя Степа?

— Под городом Бичке, говорят, верст пятнадцать отсюда.

— А Будапешт? Не ворвались?

— Нет пока. Только немцы и мадьяры хвастаются, что прорвутся скоро.

Разговор утомил и Анашкина и Тоню. Он медленно, с трудом произносил слова. Тяжелое, с присвистом дыхание часто прерывалось кашлем.

— Простудился, наверно, на снегу-то лежал, — после очередного приступа кашля заговорил ефрейтор, — а теперь вот дохаю и дохаю. А наверху-то солдаты немецкие живут, а Дьердь, староста мадьярский, то и дело ходит. Того и гляди, разнюхает.

Тоня сложила руки на груди и лежала не шевелясь. Она ощупала себя и убедилась, что ни одной раны у нее нет, но встать не могла. В ушах все время назойливо шумело. Глаза слезились, как от едкого дыма. Она думала о своем положении и ничего радужного впереди не видела. Фронт откатился на восток. Они вдвоем, больные и беспомощные, остались в тылу противника. Может, сейчас вот немцы узнали о них и спускаются в подвал. Тогда жизнь наверняка кончена. Кончена жизнь! Об этом Тоня никогда не задумывалась. Много смертей видела она за свою недолгую жизнь, но мертвой представить самое себя не могла.

Перед глазами вставало яркое солнечное утро, сад в серебре росы и бескрайные дымчатые поля вокруг родного села. Мать во дворе гремит подойником. Покашливает отец, собираясь на работу. От колхозных сараев доносятся голоса.

Совсем недавно все это было. А сейчас кругом чернота, разбитое, безвольное тело и страшная неизвестность впереди. Она и в детстве редко плакала, но сейчас ей хотелось заплакать. Как мало видела она! И полюбить-то никого как следует не успела. Разгорелось было чувство к трактористу Пете Кудряшеву, разгорелось и угасло, как залитый костер. Остались только горечь и боль без времени потушенного пламени. Началась война, и Петя ушел в армию. Ушел, да так и не прислал ни одного письма. Погиб, как писал ей его товарищ, во время бомбежки эшелона вдалеке от фронта.

— Ничего, дочка, ничего, — говорил Анашкин. — Переживем и это, выкарабкаемся как-нибудь. Нам бы вот только подлечиться немного, силенок набраться, а потом — гуляй-погуливай. Хорошо, что тебя не царапнуло нигде, а контузия — это пройдет скоро…

Он смолк, видимо задумавшись о чем-то своем. Молчала и Тоня.

Неожиданно Анашкин тихо заговорил:

— А в деревне-то сейчас зима настоящая. Сугробы под крышу, вьюга… А в избах тепло, свежими щами пахнет, квашеной капустой… Мужики в правленье колхоза собрались, накурили, наверно, не продыхнешь. Да что это я о мужиках! Какие теперь мужики в деревне остались; бабы одни, старики да мелкота. Мужики-то на войне все, на фронте…

Очевидно, воспоминания о родном селе растревожили его и взволновали. Тоня догадалась, что он приподнялся, пытаясь сесть, но сил не хватило и он опять лег.

— А ведь я, дочка, дедушка, самый настоящий дедушка. От старшей дочки у меня есть внук шестилетний и двухлетняя внучка. Сиротки, отец-то под Москвой головушку сложил. И живут они теперь в моей избе, с бабкой, теткой и дядей вместе. А тетке-то всего двенадцать лет, в пятом классе училась. Ну, а дядя, тот человек солидный, седьмой год в декабре пошел. Вот и посчитай, сколько их там: двое мужчин, и двоим вместе двенадцать лет, да четыре женщины. Вот она, семейка-то какая, двое с сошкой, а четверо с ложкой. И хлебушка маловато. Матрена писала, едва до пасхи хватит. На картошке сидят, на одной картошке. Но ничего, ничего, — помолчав, продолжал Анашкин, — отвоюемся вот, вернемся домой и всю жизнь заново построим. Да такую жизнь, что все нам позавидуют. Ты знаешь, наше село-то раньше все в садах было, а перед войной повымерзли все. Да если по правде-то сказать, не столько повымерзли, сколько дурость наша. Зима-то была лютая, снегу мало, морозы — аж земля потрескалась. Ну, яблони-то, они нежные, и прихватило их. Весна, а они не распускаются, сев закончили, пары поднимать начали, а яблони голые, черные, словно мертвые. И предложил кто-то пустить их на дрова. Ну, рады многие — места-то у нас безлесные, топить нечем. Пилим мы яблони, а внизу-то они живые, сочные. И никто не одумался! В два дня все сады смахнули. Осталось всего дерёв двадцать, так, случайно. И можешь себе представить, доченька, распустились, зазеленели. Мелкие сучки-то погибли, а из толстых веток новые побеги пошли. Аж заплакал я тогда от обиды и горечи…

Рассказ Анашкина взволновал Тоню. Она вдруг припомнила свою родную деревню, мать и подружек.

А старый ефрейтор продолжал говорить:

— И вот мечтаю я теперь: как только закончим войну, вернемся домой, сразу же садов вокруг всей нашей деревни насажаем. Яблони, груши, вишни, сливы! А в садах пчельник разведем ульев на триста! И деревню всю начисто переделаем. Самое главное — электричество! Чтобы ночью деревня, как город, сверкала, чтоб куда ни пошел — светло, просторно, красиво. И конюшни все, свинарники, коровники старые начисто поломаем и на дрова пустим, а новые построим. И там чтоб была чистота, электричество, водопровод. А людей всех учить будем, всех до одного учить — и малых и старых. Сам пойду, обязательно пойду учиться!

Голос его, всегда громкий и раскатистый, звучал теперь болезненно. Но и по этому голосу Тоня отчетливо видела прежнего дядю Степу — никогда не унывающего, бодрого, близкого, как родной отец.

Тоня вспомнила о его просьбе передать заявление о вступлении в партию. Узнает ли кто-нибудь, что в самую тяжелую минуту жизни дядя Степа хотел стать коммунистом?

Наверху послышались приглушенные шаги. Лязгнула щеколда. Кто-то осторожно спускался по ступенькам. У Тони замерло сердце, и в глазах замелькали красные круги.

— Не тревожься. Золтан это, по шагам слышу, — успокоил ее Анашкин.

Скрипнула дверь, и показалось лимонное пламя свечи. В желтых отблесках виднелись чья-то рука и полуосвещенное лицо. Пугливые тени плясали по сторонам. Тоня чуть не вскрикнула от радости. Она видит. Она видит это вздрагивающее пламя и восковое лицо за ним. Лицо еще трудно рассмотреть, оно смутно и неясно. Но с каждым шагом человека черты лица все более проясняются. Теперь уже видны глаза — прищуренные, без зрачков, два темных отблеска, подбородок и седые волосы. С первого взгляда по спокойным, неторопливым шагам человека Тоня поняла, что идет к ним не враг. Так могут ходить только друзья. Тоня приподняла голову и попыталась присесть.

— О! У нас, кажется, праздник, — глухо прозвучал в сыром подземелье старческий голос.

— Праздник, Золтан, большой праздник, — ответил Анашкин.

Золтан поднял свечу вверх, и Тоня разглядела старого мадьяра. Невысокий, в каком-то сером одеянии, он был похож на монаха, и Тоне показалось, что этого человека она видела не однажды, не то в книге, не то где-то еще.

63
{"b":"257519","o":1}