В комнату, к низенькому столу у дивана, она прихватила поднос с «Вана Таллином», кофейником, чашками и большой плиткой шоколада. «Пористый», — посмотрев на этикетку, с удовольствием констатировал Лукин. «У меня блат в кондитерской, — кивнула Ася. — А возвращаясь к вопросу, почему Вета вышла за Шалина, могу рассказать тебе, что она года три жила с „молодым писателем“, как говорили, редкостно талантливым. Сахар не класть? Писатель пил и бил ее. А еще приводил женщин (хорошо хоть не мужчин) и не всегда успевал их спровадить к ее возвращению, но Вета терпела, так как считала это нормальным поведением гения. Я была так же умна и не только вполне разделяла ее убеждения, но и чудовищно ей завидовала и даже лелеяла планы соблазнить нового Достоевского и стать его Анной Григорьевной. Тогда-то и выучилась готовить — иначе как конкурировать с Веткиной бастурмой?» — «И что же дальше?» Ася рассмеялась: «Ты похож на дошкольника, с интересом слушающего сказку». — «Мне действительно интересно. Что было дальше?» — «Дальше он наконец подправил какую-то свою повесть так, что ее напечатали в „Юности“, а Вета ушла от него, и после всех этих тонких деликатесов ей захотелось простого ржаного хлеба, пусть даже с красными пятками. Кофе еще налить?» «Налей, — он рассмеялся. — Да, банальная получилась история. А не банально только одно: ее завод, работа с восьми утра и при этом вид дамочки, никогда не ударившей палец о палец». «Не только, — весело возразила Ася. — Не банально, что она в самом деле всем рада: престижным и непрестижным, занудам и острословам. И рада не как-нибудь, а всерьез». «Ого! — Лукин словно впервые увидел Асю. — А что не банально во мне?» — вдруг настойчиво спросил он и сразу же пожалел о вопросе, увидев, как она заморгала и принялась без нужды двигать чашки. «Ну?» — повторил он, поняв, что не отстанет, вынет ответ, каким бы он ни был. «Как это, что не банально в тебе? — переспросила она, чтобы выиграть время. — Тут все ясно: ты — настоящий ученый». В красном свитере, клетчатой юбке, с длинной, на очки лезущей челкой, она была точь-в-точь студентка, которая сыпется на экзамене, но все еще пытается как-то умилостивить профессора, и, выйдя от нее, Лукин почувствовал всю нелепость этого разговора, а дома, поймав свое отражение в зеркале, долго, внимательно и беспощадно рассматривал. Да, на провалившегося студента он похож не был, но до боли и стона походил на успешного кандидата наук, удачно и ловко сделавшего из диссертации — не придерешься — гладкую монографию, а теперь плодотворно работающего над второй. «Банален до одури, — сказал он, — даже и красных пяток нет. — И вдруг треснул изо всех сил по зеркалу: — Все! Хватит! Ничего! Не хочу! Больше! Видеть!»
Что было потом? Ничего. В тот вечер он выпил снотворного и уснул раньше, чем возвратилась Наташа. Потом в институте была Годовая сессия, с которой Лукин в последний момент снял доклад. Гордился, словно совершил поступок, и совершенно напрасно: никто не заметил, даже Ася. Отчаянно кокетничая с приехавшим из Томска медиевистом Корецким, она смотрела на всех словно маслом подернутыми хмельными глазами. Может быть, что-то и получится, снисходительно думал Лукин: ей муж, ему московская прописка. Он искренне хотел, чтобы хоть у кого-то было — как это говорится? — по-человечески. Вот-вот, чтобы хоть у кого-нибудь — по-человечески. Я становлюсь альтруистом, сказал он себе однажды, скоро я буду помогать старушкам переходить через улицу. Какой-то новый взгляд как бы со стороны поддерживал и помогал почти целый месяц. Потом опять стало невмоготу, и, перебрав в уме все варианты, он разыскал успевший уже затеряться номер и, странным образом ни минуты не сомневаясь в успехе, позвонил Вете: «Ну как? Вы опять холостячка?» «Да! — выдохнула она. — Уже целые сутки».
Она оказалась красивее, чем он помнил. И тоньше. Куда исчез этот налет вульгарности? Или он сам его придумал? Лукин почувствовал неловкость. Странное чувство: как будто ошибся дверью. «Бастурмой вас сегодня не угостить, но коньяк хороший — „Камю“». — «Не надо мне никакого, „Камю“». Она удивленно подняла брови. «Знаете, как-то не слишком приятно угощаться за счет отсутствующего супруга!» (Я опять, кажется, хамлю, с чего бы это?) Вета спокойно улыбнулась: «Коньяк за мой счет. Гена кладет на книжку практически все, что привозит, мне выдает на хозяйство сто тридцать пять рублей в месяц». «Вы удивительная женщина», — пробормотал Лукин не то вслух, не то про себя. «Так я наливаю?» — спросила Вета. «Не нужно, иди сюда», — хотел сказать он, но почему-то эти слова застряли где-то внутри, а рука бодро потянулась к рюмке: «С тех пор как мы не виделись, ужасно пересохло горло!» Вета радостно рассмеялась: «Сейчас мы это поправим». Вот оно, прежнее! Лукин облегченно вздохнул, расстегнул ворот рубашки: «Ну что ж, королева вы наша, поговорим наконец по душам?»
«Знаете, что в вас лучше всего? — спросил он часа три спустя, когда все было выпито-съедено, а воздух, казалось, насыщен каким-то глубоким покоем. — То, что вы не даете раздеваться догола, говорить то, что потом хотелось бы взять да вычеркнуть. Что это — интуиция или однажды принятое решение?» Ласково улыбнувшись, она промолчала. «Вета, возьмите меня к себе в дети», — вдруг попросил он, с ужасом чувствуя, что слова поднялись откуда-то с самого донышка души. «Поздно уже, вам пора», — тихо откликнулась она, и, подчиняясь магии этого голоса, он послушно встал, вышел в переднюю, оделся. «Налево и от себя», — напомнил голос Веты. От себя, повторил он, уже двигаясь к дому. Зачем я ухожу от себя? Зачем мы все уходим от себя? Почему не пытаемся найти путь к себе? Боимся оказаться в очень непривлекательной местности?
Транспорт уже не ходил. Тишина стояла какая-то нереальная. Космическая, торжественно подумал Лукин, хотел усмехнуться, но вдруг передумал. Зачем, в самом деле, хихикать? Все правильно. У нас нет почвы под ногами, вот мы и двигаемся в открытом космосе. Но пугаться не нужно, потому что у нас за спиной — он даже руками взмахнул, показывая, — большой па-ра-шют! И вообще ночь, снежинки, как мотыльки, музыка сфер, разлитое по всему телу тепло коньяка. Завтра, правда, опять будет утро и опять будет тупик, но когда еще это будет. Добравшись наконец до квартиры, он с изумлением увидел свет и Наташу, сидевшую у себя на тахте, скрестив по-турецки ноги. «Что ты тут делаешь, полунощница?» — спросил он, удивляясь по-прежнему не покидавшему его чувству легкости. «Шапку», — сказала она и, улыбаясь, показала куски пушистого светлого меха. Улыбка была точь-в-точь как у Веты. Она уйдет, и теперь уже скоро, подумалось Лукину, но легкость не исчезала, перерастала в готовность к началу, к чистой странице жизни, к прыжку. Я смогу прыгнуть, подумал он, правда, что делать, если мой парашют почему-нибудь не раскроется? Хм. Он размашисто пересек комнату и, подойдя к Наташе, небрежно и как бы даже покровительственно погладил по голове. «Наталья, ты оптимистка?» «Угу», — кивнула она.
Сила характера
Пригласили в гости, а дальше прихожей, можно сказать, не пустили.
Я, правда, не сразу понял, что это прихожая. Мягкая мебель, картины. Хозяйки очень любезны. Наперебой предлагают: «Чай? Кофе? Или, может, бокальчик вина?» Когда прощались: «Мы были так рады… Надеемся, вскоре… Осторожно: здесь гвоздь торчит…» Приятные дамы. Я вышел, насвистывая. На другой день звонок: «Мы все еще вспоминаем…»
Через неделю (нет! через полторы) я снова там очутился. И снова улыбки, чай, кофе. Скучновато. Зато отдыхаешь. И лестно: так уж они вокруг тебя вьются, обхаживают. А ведь младшая — пианистка, доцент по классу рояля. «Надо бы пригласить вас на выступление моих учениц». Это она сказала в марте. (Или в апреле?) Неважно. Важно, что я обрадовался. При моей, так сказать, застенчивой любви к музыке вдруг оказаться знакомым с консерваторками — это, друзья мои, оль-ля-ля, если не ог-го-го!
Когда я впервые шел к сестрам, я даже и не подозревал, куда направляюсь. Ведь знаком я был только со старшей, Екатериной Аполлинарьевной. Она на пенсии, но продолжает преподавать. Ведет английский на государственных курсах. К моменту, когда она меня пригласила домой, я занимался у нее уже третий год. А вообще-то я инженер с пятнадцатилетним стажем. Библиофил; хорошо разбираюсь в живописи. А вот со слухом у меня неважно, и, вероятно, как раз поэтому я особенно трепетно люблю музыку. Стать вхожим в дом к женщине, способной сыграть все четырнадцать вальсов Шопена, было для меня тем событием, от которого на глазах выступают слезы и грудь — теснит. Конечно, вначале я пожалел, что Матильда Аполлинарьевна не выступает в концертных залах. Но, с другой стороны, она очень полная, краснолицая. Освоившись, я перестал относиться к ней как к богине муз и радовался, что речь идет не о ее выступлении, а только о концерте учениц. Не исключено, что самая хорошенькая окажется и самой талантливой. Я запомню летающие по клавиатуре руки, голубое платье с воланом. А лет через тридцать, сидя почетным гостем на ее сольном вечере, шепну с грустной улыбкой соседу (тоже почетному гостю): «А ведь я помню ее девятнадцатилетней. Уже тогда было ясно, какое ей предстоит будущее!..»