– Что-то будет, – задумчиво протянул Харп.
– Что-то уже есть, – зло рявкнул Гроссмейстер. – И я узнаю, что.
«Бунт», – мог бы ответить Вольсингам.
Он помнил тот страшный год, когда на полях погнило все зерно и столица взбунтовалась. Воющая волна жителей предместий стучалась в решетки богатых домов, перехлестывала ограды и разбилась только о серую громаду Дворца Правосудия, центральной крепости огненосцев. Семинария, по счастью, располагалась внутри огороженного стеной пространства, под боком своих патронов. Ученики тогда высыпали во двор и на плоскую крышу семинарии и гасили горящие головни, тряпье и горшки со «смольным жаром» и нафтой, перелетавшие через стену. Но огонь не сумел повредить Огненосным. И те быстро нашли виновных. В тот раз ими оказались соматики… В этот год народ ополчился на лозницу и герцога. Интересно, стены замка Грюндебарт столь же крепки?
Кое-что вспомнив, художник окликнул Гроссмейстера:
– Вы говорили, что монаха видели с лозницей в ночь перед убийством? Кто вам это сказал – актеры?
Они уже шагали переулком, одним из многих, расходящихся от Соборной площади. Витрины лавок были глухо закрыты щитами, хотя солнце стояло еще высоко и торговый день далеко не кончился. Лавочники, как всегда, первыми почуяли запах жареного и сейчас прятали товар по подвалам. По обе стороны нависали стены домов. Окна тоже были закрыты ставнями, лишь в одном старуха поливала цветы, а из другого высовывалась светловолосая голова ребенка. Шум площади остался за спиной, но и здесь в воздухе чувствовалась тревога.
Обернувшись, полицейский сощурился.
– Нет. Не актеры. Мельник Якобс, выходя из трактира, заметил на одной из ближайших улиц монаха в капюшоне. Тот стоял в арке и беседовал с какой-то девицей. Мельник Якобс был пьян, однако в свете фонаря успел заметить на девице зеленое платье, а волосы у нее были длинные и темные. Известно, что горожанки, даже молодые девушки, заплетают косы или носят платок. Только лесное отродье таскается ночью по улицам с растрепанной гривой.
Вольсингам покачал головой. В висках тонко звенело, стук ботинок по брусчатке раздражал слух. Может, близилась гроза?
– Уверяю вас, что лозница не выходит из замка. Именно поэтому ей захотелось повеселей расписать покои. Она не видит почти ничего, кроме своей комнаты… Зачем ей бродить по городу ночью?
Гроссмейстер сердито пожал плечами. Харп нахмурился. Троица свернула за угол и остановилась перед домом. Латунная табличка с разрисованным зеленой краской трилистником извещала, что именно здесь располагается типография и редакция газеты. Полицейский бросил на вывеску злой взгляд – и почему бы ему самому не догадаться, у кого еще в городе может найтись зеленая краска? Может, окажись он сообразительней, молодой Гримм был бы жив, а толпа на площади освистала бы лицедеев и не стала бы слушать их ересь…
Сыскарь ударил кулаком в дверь. Никто не отозвался. Он постучал еще раз, громче, а потом треснул в створку ногой. Сверху распахнулось окно, и раздался сварливый женский голос:
– Чего стучите? Чего колотите? Видите – нет никого. Хозяина убили, а наборщик валяется пьяным. У-у, мерзкий пьянчуга!
Последовал звон бьющейся посуды и глухое ворчание, словно большую сонную собаку потянули за хвост.
– Горе мое луковое! Чтобы твои очи бесстыжие повылазили! Чтобы…
– Хозяйка! – заорал Гроссмейстер, задрав голову к окну. – Мне говорили, что Себастиан Гримм снимал комнату над типографией. Не у вас ли?
Высунувшаяся из окна растрепанная тетка мигом опровергла все теории Гроссмейстера о пристойных прическах горожанок. Щеки женщины раскраснелись, перевесившаяся через подоконник грудь бурно вздымалась, а в глазах сверкал боевой задор.
– Как же не у нас? У нас. И комнату снимал, и помещение снимал, и муж мой, сволочь пьяная, у него работал, и за это он нам ни гроша не платил, потому что просаживал все на свою треклятую газетенку. Чтоб ему душицы наглотаться, чтобы мох его, паразита, изъел…
Прервав тираду на полуслове, тетка присмотрелась к стоявшим внизу и всплеснула руками:
– Ой, господин Гроссмейстер, не вы ли это? А с вами герр врач. Что же это я?
Она запахнула расстегнувшуюся на груди блузу, впрочем, не весьма удачно. Большая часть крупных форм все равно осталась на виду.
– Что же я внизу вас держу? Проходите. А вход сзади, со двора. Генрих-то мой, поросячья его душа, типографию запер на ключ и с ночи все пьет и пьет, пьет и пьет, а с улицы вход только там, так вы уж двором…
Гроссмейстер вздохнул. Только скандальной бабы ему не хватало. В висках занимался тихий звон. К дождю, что ли?
Из полуоткрытой двери хозяйской спальни доносился раскатистый храп – это отдыхал наборщик Тумберг, супруг фрау Тумберг. Дверь направо вела в комнату Гримма. Фрау Тумберг, погремев ключами, впустила Гроссмейстера и его свиту – и ахнула. Ахнуть было из-за чего. Даже в скупом свете, струившемся из слепого, давно не мытого окошка, комната выглядела так, словно по ней прошелся ураган. Перевернутые стулья, сдернутое с кровати белье, книги и клочки газет, разбросанные по полу. Хозяйка расширила глаза и снова заволновалась грудью, а затем, широко распахнув рот, издала вопль:
– И кто мне за это заплатит, а, господин Гримм?
Ее обращение к покойнику действия не возымело. Не поднялась из груды хлама печальная тень и не протянула фрау Тумберг кошелек, набитый звонкими талерами. Лишь моль, вылетев из платьевого шкафа, запорхала в тусклых лучах. Разочарованная матрона в сердцах топнула ногой, да так, что древние половицы заходили ходуном, столбом взвилась пыль, а за стоявшим у окна письменным столом с грохотом что-то рухнуло.
– Однако, – сказал Харп, когда отголоски вопля стихли и пыль улеглась, – здесь кто-то славно потрудился.
Гроссмейстер развернулся на каблуках и наставил на хозяйку острый нос, в эту секунду крайне напоминая грача.
– Фрау Тумберг, вы не могли не слышать шум…
– А как же! – уперев руки в бока, возопила хозяйка. – И слышала. Вчера вечером господин Гримм вернулся сильно подгулявши, да не один, а с мерзкими актеришками. Из карманов у них торчали бутылки вина, они шатались, орали песни, разбудили Малютку…
– Малютку?
– Моя кошка. Малютка от страха на шкаф запрыгнула, бедная крошка, и до утра отказывалась слезать. А когда я постучала в дверь и предложила им вести себя потише, этот их главный…
– Мейстер Виттер, – тихо сказал полицейский.
– Виттер или Шмиттер, он высунулся и говорит, что господин Гримм велел не беспокоить и они отмечают день рождения господина Гримма, хотя я-то точно знаю, что день рождения у него в марте, он всегда заказывает мне каплуна…
Перебив женщину, Харп поинтересовался:
– А вы не видели, как уходили актеры?
– А то как же, – сердито пропыхтела изрядно запыхавшаяся хозяйка. – И видела. Шли и еще больше шатались, охальники, мерзавцы, дери их камнеломка, а господин Гримм был при них, такой же, как они, пьяный в дым, и было уже за полночь, потому что Генрих, мой муж, как раз закрыл…
Пока Гроссмейстер и Харп выслушивали излияния хозяйки, Вольсингам мерил шагами комнату. Носком ботинка он ворошил газетные листки, с которых била в глаза зеленая краска. Переворачивал сбившуюся в комки одежду на полу. Он сам не мог сказать наверняка, что искал и почему это делал. Не потому ведь, что так их учил мастер сыска в семинарии? Или?..
Как бы то ни было, спустя пару минут он это нашел. Это лежало, высовываясь красным замшевым переплетом из-за отвалившейся от стола задней стенки. Вольсингам присел на корточки и поднял толстый блокнот. Должно быть, блокнот выпал вместе с рухнувшей от хозяйского топота доской. Погладив бархатистую замшу, художник открыл блокнот и разочарованно нахмурился. Страницы, белые и плотные, совсем не похожие на серую газетную бумагу, были исписаны рядами убористых значков. К сожалению, значки эти Вольсингам совершенно не понимал. Он принялся листать дальше и обнаружил рисунок. Точнее, два рисунка – два довольно умелых наброска Крестоса. Один ничем не отличался от обычных иконок, зато второй… Художник быстро перевернул следующую страницу, и тут на бумагу упала тень. Вольсингам поднял голову. Склонившийся над ним Гроссмейстер повел острым носом и спросил: