Ну и только летом 1934 года пришёл к Минееву ледокол «Красин», и Минеева увезли, чтобы вручить ему орден Трудового Красного Знамени. Да и потом он много чего разного делал — а тут, на острове Врангеля, есть горы его имени.
Так что я тебе скажу: если у тебя личный состав за спиной, дело какое великое, то зимовать резон есть, а если ты по глупости на остров попал, то сгинешь без следа.
— Знаешь, Олег, — сказал Еськов. — Тебе бы книгу написать. Ну, про Дальстрой — только честную, не всякое «Далеко от Москвы», а вот честную. Без экзотики, но про науку, я вот тебе завтра расскажу, что сам хотел написать…
Но на следующий день вдруг выяснилось, что Еськова откомандировывают в распоряжение особой научной группы, о которой никто не имел понятия. Прошелестел слух, что ищут уран, но этот слух тут же увял, как цветок при первых заморозках.
Дело, по всей видимости, было непростое, не тёплое, и Еськову никто не позавидовал.
Но ему было не до общего одобрения — он приближался к мечте, лохматой мечте с изогнутыми бивнями, последнему мамонту Земли.
На это он бы сменял любой орден Красного Знамени, который у него, кстати сказать, был — честный, заработанный кровью орден.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Приход весны, безумие, поэтика Михалыча, найденная могила немецкого моряка, Академик о науке и сданных яйцах, Еськов об организации научной работы
Берег Ледовитого океана, июль 1951
68°54′38″ с. ш. 179°27′32″ з. д.
Михалыча они взяли с собой, и его выдернули прямо из склада с образцами, где он не работал (а что делать завхозу среди проб), он там предавался тихому весеннему пьянству.
Михалыч сидел в камералке среди мешочков с пробами. Он был похож на колдуна, который вот-вот начнёт жечь какую-нибудь труху и лепить из горького дыма будущее.
Только приглядевшись, Еськов понял, что его съёмщик совершенно пьян. Кто и как достал спирт, было совершенно неясно. Сам Еськов был не против пьянства, но никогда не пил с подчинёнными по их инициативе.
Это осталось у него с фронта — нельзя управлять людьми, с которыми пьёшь. Нельзя приказывать людям, что видели тебя осоловевшим, не то чтобы даже пьяным, но просто изменившимся. Он пил со своими бойцами только на похоронах или когда из дивизии привозили медали — и то и другое случалось часто. Но тогда спирт уходил легко, как последнее дыхание раненых.
Спирт был короток, что военная жизнь, лишнего глотка не будет, и лишнего года не дадут.
И теперь в маршруте он пить запрещал, потому что в прошлом сезоне, когда его ещё тут не было, начали пить на съёмке, и трактор ушёл в полынью, смертельный закут, и изменённые сознанием рабочие, не успев ничего сообразить, превратились в начинку для речного льда. Они лежали там, как мухи в янтаре особого северного рода, намертво застыв с открытыми ртами.
И оставшимся в живых было неприятно смотреть на застывших во льду товарищей, и это приводило к падению нормы выработки.
А теперь завхоз, а по документам — съёмщик именем Михалыч был совершенно пьян, причём неизвестно по какому поводу.
— Ну? Что скажешь, Михалыч? Зачем сидишь?
— Жизнь горька, командир. Это весна, командир. Командир, это ж ангелы летят. Погоди, я тебе не рассказывал про перелётных ангелов? Ты вот не верь, что это белолобый гусь весной над тундрой идёт, это ангелы летят.
И не с Каспия, как твои биологи говорят, а с самой океанской середины.
И не с берега турецкого, как о том нам песня поёт.
Это серые ангелы летят, открывая полярное лето. Вот ты увидишь серого ангела, оторвавшегося от стаи, он подлетит к тебе и осенит серым крылом. Это значит, что не вернёшься ты на материк никогда.
Оттого трещат над тундрой карабины, и никому не хочется допустить до себя серого ангела северной пустоты.
Или подлетит к тебе младший ангел, птица-пискулька с полосатым брюхом. Не птица это подлетит, нет. Подлетит к матросу полосатая матросская душа, подлетит с Новой Земли, с полуострова Канина или с не известных никому берегов Сибири.
А время это страшное, когда вскрываются русла полярных рек, это время приходит не постепенно, а разом: ступишь из балка — и видишь, что солнце прицепилось к горизонту и съело весь снег, что повсюду вылез разноцветный мох, а вокруг и вдруг живут красные камнеломки, жёлтые лютики, алые маки, голубые незабудки и фиолетовые колокольчики.
Морошка и вороника оживают, и всё это пахнет одуряюще, лишая пришлого человека воли.
А в каждой талой луже идёт короткая и страстная — на три месяца — жизнь. И уж позже, в июне, зашебуршит везде, закудахтают, загогочут перелётные ангелы, продолжая свой ангельский род.
И если надышишься запаха талой воды, напьёшься воздуха цветения без меры, тоже останешься здесь навсегда — из года в год будет нестись криво по небу солнце, и будет год что день да ночь. Одна ночь и один день — это будет тебе год. А год ляжет к году — и вдосталь их не будет, оттого и рвётся так твоё сердце.
И перед смертью ляжешь ты к оранжевым лапам перелётного ангела.
— Курлык-курлык, — скажет он тебе, и ты уже сам расправишь крылья.
И был Михалыч прав — пришла на север весна, короткая и быстрая.
И сломал планы и графики этой весны, да и лета, что строил для себя Еськов, всё тот же старик Академик со своими солдатами-муравьями. Что-то щёлкнуло в отлаженной машине северных государств, и выплюнула она старику на ладонь не только бывшего лётчика Григорьева, но и Еськова. И в дополнение к нему — ушлого человека Михалыча. Еськов старался не думать, чем обернётся его бросок на острова, — Академик сделает своё дело и улетит, а ему тут жить долго.
Они говорили о будущем, а о прошлом вообще не стоило говорить. Здесь были особые отношения с прошлым.
Например, с Михалычем о его, собственно, прошлом Еськов осмелился заговорить только раз, когда они летели на остров Врангеля. Он сказал:
— А когда было лучше сидеть — до войны или после?
— Да кто ж его знает. В войну, наверное, хуже.
— Нет, — сказал Михалыч, — до войны лучше. До войны уран никому был не нужен.
И больше они к этому не возвращались.
Болтаясь в брюхе самолёта — трясло всё время недолгого стремительного перелёта, — Еськов вспомнил легенды о прежних жителях острова. Его товарищ по геологическому управлению говорил, что на восточном берегу острова Врангеля обнаруживали следы древних жилищ и вещи онкилонских охотников. Этими землянками никто не занимался — по крайней мере, пока — их наносили на карту, но Академия наук пока до них не добралась.
Онкилонов меж тем придумал сам Врангель, то есть он не выдумал их, а привёл за руку прямо из легенд северного народа. А потом академик Обручев оправдывался, что его роман был вовсе не так неправдоподобен. И говорил академик Обручев: уединённый остров, что был когда-то большим вулканом посреди Ледовитого океана, не так уж невероятен.
А уж если там тепло вулкана и уединённость, то самое место там и первобытному человеку, и мамонтам, и онкилонам, что отступили под напором северного народа на острова.
А кто поспорит с академиком, героем, первым штатным геологом Сибири? Никто. И если скажет академик: «Может быть», так значит — может.
И если напишет академик Обручев в своём знаменитом романе про морского офицера, что совершил смелое плавание в вельботе через Ледовитое море с Новосибирских островов на остров Беннетта, то не будут спрашивать, кого он имел в виду. Потому как мужественное лицо докладчика, обветренное полярными непогодами, и флотский мундир с золотыми пуговицами и орденами некоторым напоминал адмирала Колчака, да только много в России морских офицеров с мужественными лицами и вовсе не все из них стали Верховными правителями Сибири. И не главному сибирскому геологу задавать этот бестактный вопрос.
И вот они были на острове.
Еськов сидел в палатке рядом с балком и записывал: «Тундростепь отличалась тем, что травяной ярус её формировали в основном не мхи (как в тундре), а злаки; здесь складывался крайне криофильный вариант травяного биома с его высокой биомассой пастбищных копытных и хищников — мамонтовой фауной. В её составе были причудливо смешаны виды, приуроченные ныне к тундре (северный олень, овцебык, леминги), к степям (сайгак, лошадь, верблюд, бизон, суслики), а также виды, характерные лишь для этого сообщества и исчезнувшие вместе с ним (мамонт, шерстистый носорог, саблезубый тигр — смилодон, гигантская гиена)».