Еськов поделил листочек на две части вертикальной чертой и написал слева «климат», а справа «антропогенное вымирание».
Справа появилось — «жертвы человека» и «аргумент: все предыдущие межледниковья, когда еще не было человека, криофильная мамонтовая фауна пережила вполне спокойно».
Слева Еськов написал возражение: «Голоценовое вымирание было наиболее масштабным не в относительно густо заселенной Евразии, а в практически безлюдной в те времена Северной Америке (человек проник сюда лишь около 10–12 тысяч лет назад из Азии через Берингов пролив); на прародине же человечества — в африканских саваннах — никаких вымираний вообще не было. Кроме того, вымирание захватило не только крупных травоядных и хищников, но и целую кучу маммальной мелочи, которая никак не могла быть для кроманьонцев ни добычей, ни врагами, подлежащими целенаправленному уничтожению».
Академик, как иногда Еськову казалось, выкупил его у Дальстроя, как выкупали у кочевых племён детей. Надо бы невзначай расспросить, есть ли у него дети. Хотя дети могли быть, а когда Академик присел, могли отказаться от него.
Много чего могло произойти в жизни старика и заставить его искать себе собеседника.
Как-то Академик сказал:
— Я бы предположил, что, предвосхитив события, вы вовремя уехали из вашей Москвы, чтобы схорониться штатным геологом в системе Дальстроя. Я видал таких беглецов.
Вот уж отсюда, с Дальстроя-то, как с того Дону, выдачи нет! Ведите сейчас плановую геологическую съемку до посинения.
Еськов промолчал. С Севера действительно выдачи не было, но только если это не нужно было исходя из какой-то высшей целесообразности. Вся страна слышал речь Вышинского, когда судили начальника станции Семенчука и каюра Старцева.
И это помнил и он, и наверняка помнил и Академик.
Всё дело было в том, что в январе 1935 года на острове Врангеля погиб врач Вульфсон. Сначала, решили, что это несчастный случай, но жена покойного, тоже врач, стала говорить об убийстве.
Она написала письмо прокурору страны — и письмо это долго путешествовало по почте, пока не попало в руки адресату. Началось удивительное следствие — никто не поехал из Москвы на восток, всё было сделано в кабинете следователя, которым был будущий писатель Шейнин. Ничего, кроме подозрений вдовы, — и на основании этих подозрений обоих подсудимых потом расстреляли.
Лоцман Конецкий потом рассказывал Еськову, что Главсевморпуть специально издал после процесса его стенограмму. Видные полярники там говорили об особенностях арктического климата и о длительности полярной ночи. О том, как кормят собак в разное время года и как ведут они себя в пургу. Это была не стенограмма, а арктическая энциклопедия, но никакого отношения всё это к мёртвому врачу, покой которого не потревожили, не имело.
Мёртвый врач утащил за собой ещё двоих и сломал судьбы ещё десяткам, но ясности в дело это не привнесло. Одни потом говорили, что Вышинскому нужен был процесс с еврейской окраской, доказательство борьбы с антисемитами. Другие, наоборот, говорили, что всё дело в самом великом государстве Главсевморпуть, что сбоило, скрипело и тормозило свою работу. Процесс против одного из начальников сбивал спесь со всех, снимал хоть тонкую, но защиту, сделанную из славы и народного обожания.
Тогда Еськов спросил Григорьева и Конецкого, что они сами думают об этом. Конецкий отвечал, что врач вполне мог разбиться сам, да только теперь не поймёшь. Нельзя сомневаться в том, что слышали две тысячи людей в Колонном зале Дома Союзов. Много кого там потом судили, и говорить об этом не стоит.
А уж если сказал товарищ Вышинский, что Семенчук осмелился не просто игнорировать, а прямо нарушать замечательные указания нашего вождя и учителя о нерушимой дружбе народов нашей страны, то туши свет, сливай воду.
Еськов знал этот стиль, и хорошо помнил ещё со школы цитату без авторства: «Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи». Автора у неё не было, потому что человека, который придумал эти слова, расстреляли как раз после одного из процессов, что происходили в Колонном зале Дома Союзов.
Всё это было для выработки человека из материала, да и весь двадцатый век вырабатывал советского человека, его мужество — из страдания, войны и голода.
Оттого Еськов никогда не спорил и не пытался ничего доказать про советского человека, войну и голод. Он просто складывал это всё во внутренний архив, чтобы потом воспользоваться, если надо.
Вот если бы речь зашла про мамонтов, он бы стал спорить и драться.
Мамонты были другое дело.
— Но у вас ведь амбиции, у вас идея, — продолжал Академик. — Я тут был при обстоятельствах крайне неприятных, и вот что вам скажу: самая дорогая вещь — это время.
Вы наверняка что-то найдёте, да только здесь земля секретная, а уж то, что лежит в ней, и подавно секретно. Вы, судя по виду, упорный молодой человек и потянете две лямки: будете и съёмку делать, и заниматься своей наукой. Вы, разумеется, захотите это печатать, а печатать вам придётся это в дальстроевских секретных сборниках.
— Они не секретны, они всего лишь ДСП.
— Ну хорошо, для служебного пользования, третья форма. Но описание нового вида, это я вам как человек знающий скажу, по Кодексу зоологической номенклатуры должно быть общедоступно.
То есть вы откроете вид, а на самом деле нет.
Еськов и сам знал о казусе «дальстроевских видов», которые вроде как есть, а формально не существуют. Но он ещё раз вспомнил свою любимую историю — историю про объявление Шеклтона, который искал спутников для опасного путешествия: «Небольшое жалованье, холод, долгие месяцы полной темноты, постоянная опасность. Вероятность возвращения домой невелика. Честь и признание в случае успеха». И в этот момент понял, что эти обещания лживы — никакого признания обещать нельзя.
Один из уцелевших участников экспедиции Скотта пытался пристроить в музей пингвиньи яйца — на него смотрели как на сумасшедшего. Служители не могли понять, зачем и что им принесли. Им было неприятно, оттого что ход их размеренной жизни нарушился. Черри-Гаррард — да, кажется, это был именно он — чуть не плакал, потому что помнил, чего им стоило достать эти яйца.
Все зыбко и непрочно — как конфигурация льдов: признание получают совсем не те, кто шёл до конца, романтика улетучилась, а честь может быть перечёркнута одним единственным словом. Даже не словом, а простым движением плеча: «А что вы хотели? Ребята были просто плохо подготовлены».
Ребята всегда плохо подготовлены.
Еськов помнил, как в тундре нашли тело геолога. Один из нашедших точно определил год — это была первая экспедиция «Союззолота». Но кроме года смерти определить ничего было нельзя.
На войне Еськов часто хоронил неизвестных и честно наносил могилы на карту, хотя знал: никто не будет опознан. Иногда он хоронил только части человека: обрывок одежды, пропитанный кровью ватник — так было с Харченко. И может, в благодарность за эту заботу мёртвые помогали ему потом — точно так же, как помог ему убитый лейтенант продвинуться на север.
Но никто не давал обещаний — и честь мёртвых солдат часто оставалась под вопросом: они были не убитыми. Они были пропавшими, людьми, о которых нет вести.
На войне это плохо, плохо и в тылу, потому что жить вдовам пропавших голоднее.
А на Севере это внушало надежду — пока не найдено тело, человек считался живым. Впрочем, вдовам от этого было мало радости.
В этом смысле попасть под могильную плиту секретного сборника было не слишком большой бедой. Бедой бы было не попасть вовсе никуда — не найти искомого.
Сгинуть просто так. И только кто-то, спустя год или два, снисходительно пожмёт плечами: «Хороший парень. Только он был плохо подготовлен».
Самое обидное, что это всегда правда — путешествие в старину и работа сейчас упирались не в личное мужество, а в подготовку и организацию.