Литмир - Электронная Библиотека

— Сегодня меня на заводе больше не будет.

Возле заводоуправления, отделяя здание от проезжей дороги, росла акация. Почему-то именно только сегодня, сейчас, Андрей Данилович вдруг обнаружил, что кусты разрослись слишком уж вольно — верхушки то путались, то некрасиво торчали ветками в разные стороны. От этого еще неприятнее сделалось на душе, он остановился возле акации и покачал головой, а потом, повинуясь какому-то инстинкту, потянулся к кустам и осторожно сорвал несколько свежих, даже еще чуть клейких листочков, потер их в руках и сунул лицо в пожелтевшие ладони.

Свежий запах затеребил ноздри терпкой горечью.

— Акацией любуетесь? — внезапно услышал он чей-то голос.

Позади, улыбаясь, стоял знакомый сталевар с белесыми ресницами и с красноватой от огня полоской кожи на носу.

— Да нечем тут особенно любоваться, — ворчливо ответил Андрей Данилович. — Подрезать надо было акацию. Подмолодить. Не ткнешь пальцем — сам никто и не догадается.

— Так в чем дело? Ткните.

Андрей Данилович с любопытством посмотрел на него и неожиданно для себя спросил:

— А правда, что хороший сталевар в печи может различить до двадцати оттенков красного цвета?

— Если прикинуть, то много там разных оттенков, — задумался сталевар. — Но вот сколько? Боюсь соврать — не считал.

— Ладно. Молод еще. Потом подсчитаешь. — Андрей Данилович вдруг повеселел и подмигнул сталевару: — А вот акацию в эту пору поздно уже подрезать. Соком могут кусты изойти. Зачахнуть.

3

Под вечер, недолго полежав на тахте в какой-то тягуче-тяжелой полудремоте, которая не принесла ни ясности голове, ни легкости телу, Андрей Данилович вышел в сад. В центральной комнате он зажег свет: если сын приедет поздно, то пусть сразу увидит, что он дома. Отстранив тяжелую ветку, он вошел в тень груши, и грудь его стала наполняться воздухом, голова закружилась от свежести, а от запаха влажной земли задрожали ноздри.

Под грушевым деревом стоял уже вязкий сумрак, словно именно отсюда скоро начнет подниматься вечерняя тьма. То окно дома, что затенялось ветками, казалось бездонным и темным, как омут. Все же великолепная выросла груша, просто не налюбуешься на ее красоту и мощь — ветки ее плотно ложились на крышу, теснили ближние деревья, гнули вершины яблонь. Как хорошо, что не срубил он грушу, не подрезал ее крону — пускай доживает она свой век таким вот величественным ветераном его сада. Дни начавшегося лета стояли теплые, в земле в этом году сохранилось много влаги, и груша, уже вся в глубоких морщинах на коре, с огромным своим дуплом, все равно зеленела с необычной силой, зеленели даже старые, вовремя не обрезанные плодухи, и даже толстую кору на изжелта-белом, точно восковом от спекшейся прошлогодней известки, стволе местами пропороли острия листочков.

Крепостью здоровой жизни било в лицо из сада и от земли, лежащей без оков асфальта, дышалось здесь незаметно и глубоко, и Андрей Данилович, сев на сосновый комель под грушу, на какое-то время ощутил блаженство. Он посматривал на дупло, и в голове стали бродить мысли — а не запустить ли в дупло руку; сдерживало одно: возможный приезд сына — неудобно в такой ситуации, если от него будет попахивать вином.

Но сын все не приезжал, хотя совсем стемнело. Скоро плечи и спину Андрея Даниловича стала давить, пригибать тяжесть, а ногам как бы стало тесно в туфлях; он скинул туфли и поставил ноги на землю, влажноватая и прохладная земля щекотала ступни холодком и оттягивала из тела усталость и надвигающуюся боль.

Но все это, увы, ненадолго. От боли в предплечье у него даже выступил пот на лбу и над верхней губой. Кость словно ножом скоблили, словно водили по ней, по живой, сверху вниз тупым лезвием. Андрей Данилович все крепче сжимал пальцами руку, ощущая под ладонями одеревеневшие мускулы, но боль усиливалась и остро отдавалась в плече и локте; а потом сильно заныл бок.

Война отметила Андрея Даниловича на всю жизнь: по телу у него, по предплечью, по левому боку, шла от шеи к бедру багровая, как после ожога, полоса — след разорвавшейся мины. А боль, чтобы не скудела память, нет-нет да и напоминала о пережитом.

Взрыв мины словно вмиг вынес тогда Андрея Даниловича за тысячу километров от передовой. Ранило его уже после боя, когда он подходил к приземистому, с толстыми кирпичными стенами дому в шесть окон, откуда роту отчаянно долго полоскали немецкие пулеметы. Стоял дом на неширокой деревенской площади, был он уже без крыши, над выщербленной кладкой стен лохматились перебитые стропила, а из продранных осколками мешков в оконных проемах на оплавленный снег высыпался песок; рядом догорала коновязь — перекладина надломилась и распалась сизо-черными дымящимися головнями. Он стал обходить коновязь слева. Тут-то и бросило его случайным взрывом в небо, будто кто резким пинком выбил из-под ног землю.

А дальше — госпиталь в большом незнакомом городе, в здании школы с широкими солнечными коридорами и с грудой черных досок в дальнем, сумеречном конце вестибюля.

Дорога и санитарный поезд вспоминались смутно, только казалось, что вагон сильно качало, кидало по сторонам, а колеса поезда стучали под самым затылком. Весь в бинтах, как в оковах, он неподвижно лежал на узкой полке и все еще воевал, командовал, поднимал в атаку людей.

Трубка полевого телефона, протянутого в наспех выбитый в мерзлой земле окоп, захолодела и жгла ухо, а голос комбата в ней то заходился криком: «Солдаты у тебя или бабы беременные?!» — то падал до свистящего шепота: «Смотри... Не возьмешь деревню — голову откручу».

— Ладно уж. Ладно, — шевелил спекшимися губами Андрей и, слабо догадываясь, что все происходящее сейчас уже не настоящее, а прошлое, упрямо превозмогал чугунную тяжесть век и открывал глаза.

От омерзительно-тошнотворного запаха йода, карболки и стираных бинтов во рту становилось сухо и кисло, а к горлу подкатывал маслянистый комок — ни проглотить, ни выплюнуть. Глаза от удушья и боли наливались кровью — вот-вот лопнут, тело тяжелело, до страшной ломоты в костях вдавливалось в полку, начинало казаться, что песок из порванных мешков того дома сыплется теперь не на снег, а на лицо, на грудь, на ноги, и Андрей, устав барахтаться в песке и разгребать его руками, снова с головокружительной быстротой падал спиной в красновато-мутную бездну, а стук колес под затылком переходил в стук пулеметов, вспарывающих длинными очередями тонкую снежную корку.

Откричавшись по телефону, отведя душу, комбат озабоченно спрашивал:

— Помочь тебе?

Устав от коротких, но частых атак, которыми он отвлекал внимание немцев от обходившего деревню лощиной первого взвода роты, Андрей в ответ тяжело дышал в трубку:

— Не надо... Сами.

Вопрос комбата о помощи звучал в высшей мере смешно. Чем он мог помочь, если сам лежал с остальными ротами у небольшой высотки под бризантным огнем немцев. Рота Андрея вырвалась вперед, а между той, впереди, деревней, хорошо укрепленной немцами, и оставшейся позади высоткой простиралось широкое поле, на каждый квадратный метр которого немцы, похоже, могли, закрыв глаза, положить не одну мину. Короче, прекрасно у них было пристреляно поле, и если комбат кого-нибудь и бросит ему на помощь, то те точно в поле и лягут.

— Не надо, капитан, слышишь, не надо. Сами возьмем, — уже окрепшим голосом повторил он в трубку.

Комбат засопел, подумал и сказал:

— Давай. Но скорее.

Тут же в трубке послышался другой голос, более властный — командира полка:

— Поднимай роту в атаку, Лысков! Ты что, под трибунал захотел?!

— Так точно. Слушаюсь, — четко ответил Андрей и положил трубку рядом с собой на снег.

Из телефонной трубки доносились невнятные голоса, а он напряженно смотрел в сторону замолчавшей на время деревни. Подними попробуй людей — вон уже их сколько чернеет впереди на снегу. Он вообще относился к солдатам бережно: если, случалось, кто-нибудь выйдет не совсем вовремя из окопа — не от трусости, не от слабости характера, а от страшного равнодушия ко всему, наступавшему вслед за беспредельной усталостью, то он никогда не тыкал, как некоторые, такому солдату в лицо пистолетом, а говорил: «Ну, ну, дорогой, отдохни чуток, а потом мы им, сволочам, покажем». И рота его считалась лучшей в полку.

72
{"b":"256024","o":1}