Литмир - Электронная Библиотека

Все разъяснилось дня за два до моего отъезда; мы обедали вдвоем, дочь ее спала, в квартире было тихо. По частому, мелкому звону Машиной ложки я догадался, что у нее подрагивает рука, и внутренне напрягся: появилась уверенность — сейчас она все выскажет... И правда, Маша негромко проговорила:

— Скажи, Володя... — она с отчаянной решимостью бросила на стол ложку. — Расскажи мне наконец, как в действительности все произошло между твоим отцом и матерью?

Вопрос прозвучал настолько неожиданно, что я смог лишь пожать плечами:

— Ты все знаешь... Отец тебе рассказывал... Сама говорила...

— Ах, нет, Володя. Нет... Я женщина. Я чувствую. Что-то он от меня скрыл. Что-то вы оба от меня скрываете.

Изумившись, я повторил:

— Все так и было, как ты знаешь.

Но Маша не обратила на моя слова никакого внимания — точно их и не слышала.

— Раньше не чувствовала, верила — так и было. Жалела твоего отца. А теперь чувствую... Нет, уверена: что-то здесь не так... В чем-то он виноват перед твоей матерью. Понимаешь, он мне никогда про нее ничего не рассказывая. Сказал, как разошлись — и все. А недавно, ну месяца три назад, вдруг под накатившее на него странное настроение рассказал, как они поженились. И так увлекся, ах, боже ж ты мой! Про какую-то лошадь вспомнил, у которой шерсть отливала медно-красным светом, как сосны при солнце... Уверена, что это была обычная гнедая кобыла! — гневно воскликнула Маша, но тут же опомнилась и горестно развела руками. — Ой, Володя, прости меня, глупости говорю. Но, знаешь, он все рассказывал и рассказывал: про звездную ночь, про то, как скакали они на лошади по темному лесу... Бандиты там, что ли, какие-то были, стрельба. У меня от его рассказа голова закружилась, и я уже точно не помню, в чем суть, но помню, что была там сплошная романтика.

Она стиснула зубы и еле слышно простонала, покачивая головой, но сразу встрепенулась, округлила глаза и шепотом, как будто сообщая нечто ужасное, сказала:

— Знаешь, мне кажется, что он ее до сих пор любит.

Ничего я на это не мог ответить — сам был удивлен услышанным.

Маша обхватила плечи руками и съежилась у стола.

— Разве ж можно бороться с романтикой... — упавшим голосом сказала она, но затем гордо вскинула голову. — Нет, нет, не подумай, что он меня не любит. Любит! Я это знаю. Но, Володя, есть такая пословица: первая жена — от бога, вторая — от людей, ну, а третья — от черта. Так вот, мне теперь кажется, что мама твоя была ему дана от бога. И в чем-то он перед ней виноват.

Машин рассказ сильно меня растревожил: всю дорогу домой я вспоминал ее слова, и дома долго присматривался к матери... Но начались занятия в институте — и все постепенно померкло, подзабылось. Но подзабылось ли? Следующим летом я в Ленинград не поехал, то ли боясь повторения разговора, то ли решив пока своим присутствием не встревать в их с отцом отношения — пускай Маша немножко успокоится. А зимой пришло письмо от отца. В письме и слова не было о том, о чем говорила Маша, но все связывалось и с ее душевным волнением тогда, за обедом, и с задумчивостью отца, то курившего у камина, то чистившего мундштуки трубок: чистил он их часто и тщательно, для этого у него была витая гибкая проволока, он накручивал на ее конец кусочек ваты, чистил мундштук, продувал его, выбрасывал в огонь почерневшую вату, вновь накручивал белую... Часами отец мог чистить трубки, и вот, читая письмо, я почему-то хорошо это вспомнил. Сначала отец сдержанно сообщил, что его переводят служить в небольшой городок на юге Средней Азии. Переводят по его просьбе. Плоховато что-то стало со здоровьем: говорят — сырой ленинградский климат стал для него опасным. Но жаль расставаться с городом: столько здесь пережито, столько воспоминаний... Весь стиль письма был так непохож на обычно скупые письма отца — показалось даже, слова окутались какой-то розоватой дымкой, — что я насторожился: расчувствовался что-то отец. К чему бы это? Написал вдруг, что захотелось ему перед отъездом побывать там, где мы жили до войны, взял он в управлений машину и поехал, да и прогулял весь день вокруг дома, по берегу залива, в тех местах, где мы прежде ходили все вместе — и такой покой лег на душу, какого он давно уже не испытывал.

А в конце письма даже почерк отца изменился — стал каким-то нервным — с прыгающими буквами... Как-то несвязно, торопливо, словно несколько стыдясь, что рассказывает об этом, он написал, что в войну часто прыгал в тыл к немцам, много раз бывал на волосок от смерти, но никогда о себе не думал, и все же в жизни иногда выше личного, выше самого себя подняться не мог.

Конец письма вообще был странным. Никогда отец не был моралистом. А в том письме согрешил: верой в людей, написал он, держится жизнь. Запомни, дескать, это на будущее.

Он явно чего-то не договаривал, и я сидел с письмом в руке, вспоминал полумрак в комнате отца, огонь в камине, бесконечную, часами, чистку мундштуков... Вот тут и пришел отчим с блуждающим взглядом и сбитым на сторону галстуком. Письмо отца я спрятал в ящик стола, а Роберту Ивановичу сказал, что читаю книгу. Потом побежал в гастроном...

Из гастронома я вернулся с сеткой, отягощенной коньяком, лимонами и конфетами. Отчим сидел у телефона, упорно куда-то названивал, но дозвониться не мог и сердился — нервно стучал пальцем по рычажку и зачем-то дул в трубку. Звонил он, видимо, на тракторный завод, Юрию, а дело это всегда было трудным: заводской коммутатор отвечал в основном короткими гудками, а если и ответит, то надо было еще дозвониться до механического цеха и ждать, пока найдут Юрия.... Насыпав горой в вазу конфеты, я откупорил одну бутылку, нарезал лимон и положил на тарелку его золотистые ломтики, тотчас покрывшиеся, как росой, каплями сока, а отчим все это время крутил телефонный диск и дозвонился-таки, обрадованно закричал в трубку:

— Алло! Алло!.. Это ты, Юрий? Наконец-то...Еле до тебя пробился. Да, да. Это я. Я-а!.. Что случилось? Ничего, брат, особенного не случилось, но приезжай сейчас к нам... Ра-бо-та... А можешь ты хоть раз ради меня пораньше с работы отпроситься? Ей-ей, не пожалеешь — даю слово... — отчим подмигнул мне. — Придумай там что-нибудь.

Положил трубку и — довольный — вздохнул:

— Уф-ф, дозвонился... Скоро приедет.

Задумался у телефона, зажав рот ладонью, но тут заметил приготовленный стол и резко встал, словно сбрасывая со спины что-то тяжелое.

— Пока еще он приедет... Давай-ка с тобой выпьем. Щедро налил коньяку — сразу по полстакана — и заторопил:

— Поехали, поехали...

Отпив глоток, я поставил стакан на стол, а отчим выпил залпом и, не закусывая, опять налил столько же и двумя большими глотками вновь все выпил.

— Лихо, — изумился я. — А пьем-то все-таки за что?

Отчим засмеялся, потянулся к бутылке, за какую-то минуту почти опустошенную, но наливать в стакан раздумал и принялся рассматривать бутылку на свет, наклоняя ее в разные стороны.

— Напьюсь в доску и пойду пьяным шататься по улицам — впервые в жизни. А кому какое дело?

— За что пьем, спрашиваю?

Коньяк успел на него подействовать. Глаза Роберта Ивановича стали не шальными, а с веселым, даже озорным блеском, лицо порозовело и приобрело мягкость — спало напряженное выражение; решив поднапустить тумана, он загадочно заиграл глазами, зашевелил в воздухе пальцами, но не выдержал — вынул из кармана пиджака и положил на стол, нет, не положил, а всей ладонью припечатал к скатерти паспорт.

Паспорт как паспорт, правда, новенький: с твердой, без единой морщинки корочкой, с упруго хрустящими листами, словно только что выпущенные деньги. Я листал его, рассматривал, видел привычные для любого паспорта записи и отметки и удивлялся — с чего это отчим так ошалел?

Роберт Иванович терпеливо ждал, когда я перестану терзать паспорт, рассматривая его со всех сторон, и с усмешкой щурился на меня.

— Паспорт... Новенький, симпатичный, — пожал я плечами и положил документ на стол.

Отчим засмеялся:

57
{"b":"256024","o":1}