Литмир - Электронная Библиотека

Сцепились Куроедов и какой-то крепыш, скульптор, что ли, а Суземкин пытался их разнять, что-то бессвязное выкрикивал – и, наконец, довольно ощутительно получил по бородке, что самое обидное – от Куроедова, отчего и заплакал. "Если ты график, то я – князек!.." – орал крепыш; но никто на них, кажется, не обращал уже внимания, смотрели на возвращающегося от стендов в загородку экспроприатора прав со своей, наверное, чьей же еще, картиной, – который взывал, стараясь перекричать застольный гам: "Акт свободы! Внимание – экс-с!.. Акт свободы!.." Горящими глазами нашел средь тарелок, бутылок и объедков нож, устрашающе взмахнул им. Нож, однако, оказался столовым, с тупым закругленным концом, а холст, скорее всего, фабричной основательной выделки и грунтовки, еще советский, даже проткнуть его не получалось, – срывался акт. Наконец, нашли ему настоящий, кухонный, и под клики восторга и насмешки автор с треском вспорол холст вдоль, поперек потом, бросил нож и надел картину через голову на шею. Децибелы крика и свиста увенчали эту голову, сверкали блицы. Кто-то набухал ему полный фужер водки, сунул в слепо протянутую руку, и тот, с усилием и кое-как сместив на шее картину к краю, дотянулся обволосевшими губами до фужера и трудно выпил все. И шваркнул об пол, брызнуло и зазвенело…

– Достойно есть, – окая нарочито и смеясь, сказал Мизгирь; и спросил запоздало: – А что за фрукт?

– Да Распопин же! С перфомансом…

– Ах, ну да… Аля, будьте умничкой, найдите-ка нам еще этого, искристого. По крайности, мы холстов ничем не портим, заслужили… одним неделаньем заслужили, заметьте, по-толстовски, кажись… Каково?! – сказал он, обращаясь к Базанову, и тот, против ожиданья, не увидел в его маленьких глазах ничего веселого.

– Таково… – подавил он вздох. Впору на воздух было; но и там ждала, творилась все та же, по сути, неимоверная глупость, только бытовухой прикрытая, суетой и толкотней муравьиной – без их, муравьев, инстинкта. – Неумен человек и продажен, и лжив, и скучен. Человек наш как таковой. И сколько все это может продолжаться – никто не знает. И зачем. Аля о смыслах спрашивала, чисто по-женски… маленьких смыслов хватает вроде, а главного – большого – не видно. Не складываются маленькие в большой. Не то чтобы сумма равна нулю… Ну, даже сложим опять, соберем мы страну, воедино, – а люди? Хоть их складывай, хоть перемножай – все те же. Любую сумму в распыл пустят, прожрут и… Это ум человеческий ограничен, а глупость – она безбрежна… Да с такими и не собрать. И надеяться пока не на кого, не подросла еще надежда. Тупик.

– Так серьезно? – Собеседник его, опершись на стол, глядел зорко и почти настороженно, недоверчиво даже; словам он, похоже, не привык особо верить, и правильно делал.

– А у вас разве нет? – Иван провожал глазами расхаживающего с картиной на шее вдоль столов Распопина; вот остановили его, и он с трудом опять и, было видно, с отвращением выпил из чьих-то неверных рук рюмку водки, а другая рука поднесла к его рту вилку с чем-то наткнутым… назвался груздем, ролевое кушает. – У всех, кто думать пытается, в той или иной мере это. Кроме верующих, может… Ну, кто вправду верует. Но мы-то к ним, увы, ни с какого боку…

– Жалеете?

– Жалею. Если о чем жалею, то об этом.

– Значит, жалея, все-таки свободу свою не хотите отдавать, милостивый государь… Не эту внешнюю, парнокопытную, – кивнул он на Распопина, стащившего наконец с шеи картину, пьяно на нее глядящего и, видно, не знавшего, что же с нею делать теперь, – а внутреннюю, истинную. Тут ведь, надо видеть, не меньше чем парадокс: эти самые верующие как бы, знаете ли, не вполне понимают, что свобода – это ж тоже, по-ихнему выражаясь, дар божий… Что негоже… – Он как-то смакующее выговаривал их, свои архаизмы, малость даже манерничал ими, это еще с утренней заметно было встречи; и повторил с удовольствием: – Да, негоже пренебрегать даром божьим, грешно отвергать его, возвращать: все, мол, в воле твоей… Это, ни много ни мало, талан даденный в землю зарывать, возможности свои. А воля – своя воля – она ж основа личности! Не будь ее – и что останется от человека? Животная составляющая плюс нечто рефлектирующее… Даже и к вере воли не достанет.

– Да читал я бердяевское… хорош бывает, но ведь жаленья этого, сожаленья моего он не отменит – нет ведь. И вашего, верно, тоже.

Вернулась Аля – лавируя легко меж толпившихся, частью отвалившей уже от столов публики, уклоняясь от рук, смачных губ и призывов, поставила завернутую в салфетку, загодя открытую бутылку. Один все-таки увязался за ней, распинался с жаром в непонятных признаниях, увереньях ли, довольно бесцеремонно попытался даже компанию составить. Пришлось жестко, для внятности, дать понять, что она уже без него составлена и что разговор у них конфиденциальный.

– Какой-какой?.. – но отстал.

Аля с благодарностью посмотрела на него, и Иван, чуть ли не оправдываясь, сказал:

– Простота нравов эта у художников… Размахайство, драки, то ль натурщицы, то ли жены эти, не поймешь – да, вдобавок, еще и меняются ими… веселые ребята. Выяснения, кто гений, а кто просто большой талант… Да вы-то знаете.

– С излишком, – усмехнулась она неприязненно, подвинула чуть бутылку. – Распоряжайтесь, мужчины.

– Дети искусства, – философически изрек Мизгирь. – Причем, самые младшие, как кажется, и непосредственные. Да актеры, вот еще народец… ну, те больше в холуяж. Подлое племя, блудное. Изначально.

– Да, когда маски то и дело меняешь – лицо стирается. Свое. Голое как коленка становится. Как лысина под париком, это у них есть… Но с нашей, со второй древнейшей, все равно не потягаешься, – вполне искренне сказал Базанов. – По уши в политике журналистика – именно поэтому. Как свинья в грязи, даже удовольствие получает – специфическое такое. Особенно тэвэшники: вот уж пакостники… В газетах еще какой-никакой выбор пока есть, не сработался, расплевался – в другую ушел; а там в одну дуду только. Монополька политиканская, все в одних руках. Да радио. Циники, грязные рты. В демократию как в бубны колотят.

– Как сурово все у вас… Все критиканствуете, – надула губки Аля; и глянула с лукавинкой уже, с усмешкой: – А вы всегда такой… правильный?

– Я? Нет, только по… Нынче какой день?

– По субботам, хотите сказать?

– Ага. – Треп, никого ни к чему не обязывающий, перманентный интеллигентский наш – в отличие от трепа на Манежной. – В меру сил.

– Как правоверный иудей, – хмыкнул Мизгирь. – А остальную шестидневку, выходит, грешите – напропалую, как племя упомянутое? – Базанов развел руками: само собой, мол… – А вот я, ударник, все на нашей семидневке русской…

Он это будто с сожаленьем проговорил, хотел еще что-то добавить, но тут врубили – до дребезга стекол, показалось, посуды на столах – магнитофон. И тут же заскакали в выгородке, заухали, непосредственности и вправду было – хоть отбавляй. Вместе с дурью показной, а это уж и вовсе, как мать говаривала, невпродых.

– Нет, пора, – первым сказал Мизгирь, поглядев, разливая по фужерам оставшееся. – Не люблю я, эстет гнилой, самодеятельности, хотя б и художественной… Ну вот не люблю! Так что закрывайте, Аля, за нами дверь – и покрепче, выпускать этих на улицу нельзя…

И был по-своему прав.

4

Такими он помнил их первые, пробные, что ли, встречи-разговоры три, считай уже, года назад, когда в самый разгар лжи невозбраняемой и глупости рушилось все, сам человек обрушивался в себя, в животное свое, или в рефлексию ту же русскую бездонную обо всем вместе и ни о чем в конкретности, и вправду не ограниченную ни волею, кажется, ни смыслом, разве что хрипотой, недоумением сердца и симптоматичной, будто бы невесть с чего, опустошенностью – догадкой, что он, человек русский, пуст, выхолощен кем-то или чем-то уже давно, оказывается, и только теперь это – ни с того ни с сего, опять же, и в самый неподходящий момент – вдруг выказалось, обнаружилось.

И если собеседник его, однажды подумалось, ставил целью понравиться ему, собою заинтересовать, то цели этой своей он, без всякого сомнения, достиг в самые короткие, можно сказать – ударные сроки, хотя продолженье-то последовало не сразу. И помнил эти в отечных веках маленькие, но более сказанного знающие глаза, то смеющиеся над всем на свете, то жестокие, решительно всем – и собою первым – пренебрегающие, и эту безоглядную какую-то, сдавалось, откровенность его, циничную часто, но и подкупающую. И запал язвительного, сварливого по-бабьи проповедничества, простейшее порой доказывающего с непонятным упорством, упертостью едва ль не фанатической, – смешком отделываясь потом: а как бы вы хотели, сфера проповедничества – простое… не сингулярное же счисление проповедовать, не Кьеркегора. И сказал как-то, почти проговорился: в сложном лучше и не пытаться человека убеждать, ненадолго это, ненадежно; а вот в простом, на котором и формируется как на фундаменте сложное, попробовать еще можно. Докажи простое – а сложное, на этом основании, он и сам себе докажет…

10
{"b":"255940","o":1}