Сословный, династический, социально-экономический, даже классовый принципы самоидентификации для дореволюционных правящих кругов России оставались преимущественными. Митрополит Евлогий (Георгиевский), который в начале XX в. был на епископском служении в Холмщине, боролся против полонизации местного населения и много делал для ее возрождения как «русской» земли, приводил слова одного русского помещика, утверждавшего, что польский помещик ему ближе, чем малорусский крестьянин[140]. Справедливости ради надо сказать, что польский помещик русского коллегу «своим» никогда не считал, в основу своего сознания полагая национальный, а не социальный признак.
Здесь кроется еще одна причина неудачи общерусского проекта, возможно не менее важная, чем указанное А. И. Миллером социально-экономическое отставание или инертность властей. Дело в позиции широких и весьма влиятельных слоев российской интеллигенции, проникнутой либерально-демократическим духом, который нередко отдавал «смердяковщиной». Эти слои общества сознательно или неосознанно способствовали взращиванию украинского сепаратизма. Живя в атмосфере оппозиции, ерничанья и вечного недовольства, веруя в европейские социальные и политические идеалы как в высшее откровение и к тому же будучи в своей массе людьми либо неглубокими, либо незадумывающимися, они сочувствовали украинскому движению (как и всякому другому движению или течению, подрывающему устои), относили его к «освободительным» и «угнетаемым» властными «тиранами» и «сатрапами».
Российская либерально-демократическая общественность (за редким исключением) росла в духовном и нравственном отрыве от своей страны, церкви и православного миропонимания – этого генетического кода России и русскости. Она ощущала себя «чужой среди своих», не понимала ее и потому не принимала близко к сердцу ее интересов и устремлений. Воспитанная на «чужевластье мод», она стыдливо-снисходительно, а порой и просто брезгливо относилась к России и всему русскому, с яростью встречая любые идеи и устремления патриотического и государственнического порядка. Она не считала Россию самоценной величиной, подгоняла ее под чуждые ей «общие аршины» и не признавала за ней права быть и оставаться особой духовно-исторической личностью. Такая идейно-нравственная атмосфера[141] никоим образом не могла благоприятствовать утверждению проекта триединой русской нации, мешала использованию даже тех возможностей, которые имелись в потенциале у государства, тормозила утверждение в обществе национальной идеи и блокировала политическую волю и энергию властей предержащих.
Неглубокое национальное сознание, а нередко и подчеркнутое бравирование своим космополитизмом, пренебрежение к национальному чувству было присуще русскому образованному обществу. Конечно, к 1917 г. в общественном сознании произошли изменения, и притом весьма значительные, но к тому времени общерусский проект как вероятная политическая реальность уже отошел в прошлое, а российская государственность стояла на пороге гибели. Многие же впервые ощутили себя русскими, лишь оказавшись в эмиграции…
Еще одной причиной, следующей из объективного отставания России от Западной Европы и «особенностей национального подхода» к решению государственных проблем со стороны представителей российской властной элиты (одной из которых является непоследовательность), стало нарастание противоречий во всех областях жизни, породивших политическую напряженность в российском социуме. Общественная борьба, неурядицы подрывали политическую, экономическую и карьерную привлекательность России в глазах национальных движений, которые, наоборот, прибавляли политический вес и все чаще подумывали о самостоятельности. В меняющихся условиях они пытались находить ответ в создании и воплощении в жизнь своих национальных проектов, призванных обосновать и объединить не существующие пока национальные общности или же, если таковые существовали раньше, воскресить их в былом политическом статусе (как на Кавказе). Конфликт в конце концов вылился в колоссальный системный кризис 1917 г., окончательно уничтоживший всякую легитимную власть и предопределивший развал страны.
Однако все это относится прежде всего к причинам неудачи утверждения концепции Большой русской нации. Что же касается того, почему украинское движение было относительно слабым и малочисленным, однозначных ответов нет. Вернее, они есть, но вряд ли способны полностью ответить на все возникающие вопросы. Деятели движения, а вслед за ними и «национально ориентированная» часть историков отмечали репрессии царского правительства по отношению к украинству, а также трехсотлетнюю политику «национального угнетения»[142]. Конечно, полностью отрицать влияние запретительных мер в отношении движения нельзя. Они действительно замедляли и затрудняли его развитие, несмотря на то что соблюдались не всегда строго и оставляли возможности для деятельности.
Но только такое объяснение видится излишним упрощением. Оставим за рамками проблему «национального угнетения» и угнетения вообще. Как известно, Российская империя была страной весьма своеобразной: русский народ (великороссы) не был типичным имперским «народом-господином» и не имел правовых, экономических и социальных преимуществ перед народами нерусскими[143]. Более того, Великороссия не имела практически никаких привилегий, а великорусское крестьянство (по сути, подавляющая масса населения), которое, казалось бы, является «коренным», «государственным» народом, было поставлено по сравнению с ними даже в худшие условия и подвергалось более тяжелым формам эксплуатации, чем многие «некоренные» народы империи[144].
Поиск «украинцев» как национального коллектива глубоко в истории тоже вызывает известную долю сомнения по причине отсутствия такового. Примордиалистский подход, получивший «зеленую улицу» в значительной части украинской историографии, по сути является одной из составных частей идеологии движения, возводящей этнический принцип в самоцель и делающей его высшим критерием истинности. Любой этнократизм ищет свое идеологическое обоснование в прошлом. Только с точки зрения непрерывности существования «украинцев» как национального коллектива с определенным набором именно «украинских» черт, сознаваемых как символические ценности, процессы XIX – начала XX в. можно считать «национальным возрождением», пробуждением этого коллектива от долгой спячки, вызванной, ко всему прочему, враждебными действиями извне. Сложение такового коллектива, обладающего помимо специфических черт еще и государственностью, а также современной структурой общества – продукта индустриальной стадии его развития, следует отнести к самому концу XIX – первой трети XX в. Прав украинский исследователь Г. В. Касьянов, утверждая, что «и по содержанию, и по форме украинское “национальное возрождение” было именно созданием украинской нации»[145] и толчок к развитию данного процесса был во многом дан субъективными, приходящими факторами, а не «объективным» изначальным существованием «украинской» общности.
Более предпочтительным видится иной подход к проблеме. Как представляется, относительная слабость движения и, как его следствия, малочисленность и явно недостаточное укоренение украинских идей в массах (а это превращалось в причины его слабости) проистекали именно из противоборства украинского проекта с русским. Даже несмотря на то что последний проводился в жизнь далеко не так последовательно и настойчиво, как это было бы нужно для его утверждения в качестве единственно возможного. Русская государственность, русская культура были теми полюсами, которые постоянно притягивали к себе, вовлекали в свою орбиту выходцев из Малороссии начиная уже с XVII в. Вклад последних был настолько велик, что и государственность, и культура, и русский литературный язык являлись действительно общерусскими феноменами.