Нажимаю ей на живот, и кукла говорит:
– Ма. Ма.
Еще нажимаю:
– Па. Па.
Еще.
– Ба. Ба. Шка.
. . . . .
Никак не отучить ее от «можу» и «не можу» (вместо «могу» и «не могу»). Вместо «почему» то и дело говорит «зачем».
Говорю ей:
– Я не хочу дальше играть.
– Зачем не хочешь?
Стоит взглянуть на нее осудительно, и сразу же спохватится, поправит себя:
– Почему не хочешь?
. . . . .
Играли в доктора. Доктором была Маша, я был больной.
С упоением лечила меня, выслушивала, выстукивала, говорила «дышите», «не дышите», делала уколы, капала в нос – понарошку, но из настоящей пипетки.
Я у нее спрашиваю:
– Доктор, скажите, я поправлюсь?
– Нет, не поправитесь, – заявляет доктор.
Меня это как-то по-серьезному огорчило и даже рассердило.
– Как не поправлюсь? Зачем же вы тогда ходите ко мне и лечите меня, если я не поправлюсь?
– Я потом еще приду.
– Вылечите меня? Поправлюсь я?
– Нет.
Я понял, в чем дело: боится, что, если я поправлюсь, ей нечего будет делать и игра прекратится.
Но, видя мое огорчение и возмущение, она говорит:
– Сейчас поправитесь, а потом, когда я приду, опять заболеете.
. . . . .
Только что бабушка водила Машку в ванную мыться перед дневным сном. Вытирала ей физиономию. Машка спрашивает:
– Губки сухие?
– Сухие.
– Непохоже.
Мы все смеемся и умиляемся, и вот уже даже в тетрадь это событие попадает, но по существу это совсем не то, что должно попадать в эту тетрадь.
Случаи, когда Маша взросличает, не самые интересные. Ведь это – прямое подражание маме, обезьянство чистой воды и самодеятельности, творчества здесь – ни на копейку.
. . . . .
Стучит в дверь:
– Тук-тук.
– Кто там?
Басом:
– У-го-мон. Кто у вас здесь не спит?
– Я не сплю.
Входит:
– Я сейчас буду вас угоманивать. Я вас угомоню.
. . . . .
А вчера пришла, просит дать какую-нибудь книгу.
– Папа, дай книжку. Пожалуйста. Я без спросу не хочу брать.
5.11.59.
…Склонность к юмору, к острячеству не оставляет ее. Вчера взяла бумажку от тянучки, бумажка свернулась в трубочку. Машка сунула ее в рот и говорит:
– Папироска.
Я говорю:
– Не папироска, а мамироска.
Каламбур до нее не дошел.
– Нет, – говорит, – папироска.
Потом вдруг осенило. Засмеялась и говорит:
– Машироска.
. . . . .
Это еще на даче было. Обращаюсь к Машке:
– Пожалуйста, дай очки!
А она:
– Где кабачки?
Позже я ставлю на живот грелку и говорю:
– Брюхо болит.
Она хохочет:
– Брюки болят?
И острить любит, и к рифме ее тянет.
7.11.59.
Праздники. А мы с Машкой на больничном положении.
Температура у нее все эти дни прыгает. Кашляет. Жалуется на горло.
И другие вещи огорчают меня. Например, те страхи, которые вдруг напали на Машку. Уходишь из столовой, а она:
– Не уходи! Я боюсь! Я боюсь одна!
– Кого ты боишься? Чего ты боишься?
– Боюсь!
И не знаешь что делать, как разогнать эту нечисть, эти призраки, мешающие Машке засыпать, спать, играть.
Вот еще один минус единственного ребенка! Боятся, конечно, и в больших семьях, но там ребята или не дают друг другу пугаться, или пугаются скопом, все вместе, а в этом не только ужас, но и радость и даже блаженство.
. . . . .
Вчера мама подарила Маше к празднику два больших надувных шара. Маша принесла их показать мне. Я говорю:
– Кому это? Маше и Алеше?
– Нет, это мне.
– Ты же большая. Ты же – мама.
Нет, жалко ей шариков. В конце концов Маше (то есть маме Элико) она согласилась подарить один шарик, а мне – нет.
Сегодня, когда я завтракал в столовой, пытался возобновить этот разговор.
– Так как же? Подаришь Алеше один шарик?
– Нет, я что-нибудь другое подарю.
– Какая же ты мама?!
– Мне они нравятся, эти шарики.
Объяснил, что именно то, что нравится, и надо отдавать другим.
Слушала внимательно, но поняла ли – бог ведает.
Говорит:
– Я тебе одну тряпочку подарю, у меня есть.
– Не надо мне тряпочек.
– Алеша, я сейчас принесу тряпочку.
– Не хочу я быть Алешей. Не хочу быть твоим сыном. Я – папа.
Для нее это большое огорчение.
Говорит:
– Папа… На тебе шарик… понарошку. Алеша, на, возьми!
И подает мне что-то воображаемое в щепотке.
– Нет, – говорю, – такого шара мне не надо. Вот тебе Алеша! На! Играй!
И понарошку даю ей маленького Алешу.
Она расстроена.
Однако шарик мне так и не подарила.
Я тоже огорчен. Но, поразмыслив, нахожу утешение.
Глупая Маша не научилась еще (и дай бог не научится) лицемерить. Она не догадывается, что шарик этот мне не нужен, что я все равно его не взял бы, что она могла сделать этот великодушный жест, ничем не рискуя и ничем не жертвуя.
И это меня радует. Ведь даже Машкин эгоизм – проявление чистой младенческой души.
9.11.59.
Почти весь день Маша провела с бабушкой. Вечером прибегает ко мне, а за ней – мама:
– Слушай свою дочку!
И Маша с уморительным пафосом декламирует:
Вечей бый. Свейкали звезды.
На двое моёз тъещал…
Это она с бабушкиной помощью вызубрила. И читает с удовольствием – без конца. Первое стихотворение на четвертом году жизни! И, к сожалению, далеко не из самых лучших.
. . . . .
Вечером я, после долгого перерыва, устроил «кино». Вынес диаскоп в коридор, там до сих пор висит на стене маленькая Машина простынка. Принесли из кухни табуретки. Зрителей было четверо: бабушка, мама, тетя Минзамал и Маша.
Показал два диафильма.
– Еще! Еще фильму! – умоляет Машка.
Ее поправляют: «Фильм!» – не ведая или позабыв о том, что прежде чем в русском языке появился «фильм», была «фильма».
10.11.59.
Я лежал. Машка сидела рядом. Мы что-то делали, кажется – бусы из серебряной бумаги. Я тяжело вздохнул.
– Алеша, зачем ты так делаешь?
– Как?
Показывает:
– Вот так.
– Это я вздохнул.
– Я не умею вздыхать. А бабушка умеет. Я люблю, когда вздыхают.
12.11.59.
Воображение у Машки болезненное. Вчера я высунул из-под одеяла свою ногу в клетчатом носке. Говорю:
– Крокодил.
Машка сначала понарошку, а потом и по-настоящему испугалась:
– Боюсь!
Я откинул одеяло, показал всю ногу.
– Видишь?
– Да.
Но тут я зашевелил пальцами и направил крокодилью морду в сторону Машки. А на носке у меня еще крохотная дырочка – вылитый глаз.
И Машка опять: «Бригадир! Бригадир! Боюсь!»
«Бригадирами», говорят, покойная тетя Маша крокодилов называла.
А у Машки слезы на глазах.
Потом говорила бабушке и маме:
– Я к папе не пойду, там бригадир.
13.11.59.
Освоение ребенком грамматических форм не такое простое дело, как на первый взгляд кажется. Слушаешь Машкину речь, выдуманные, изобретенные ею слова и обороты, и начинаешь понимать, как складывался язык и диалекты его. Язык у тебя на глазах, так сказать, кроится, шьется, примеряется и обтачивается.
Играли в доктора. И Машка вдруг в разгаре игры спрашивает:
– В какох домах лечится?
Тогда я понял, а сейчас (когда переписываю с листочка эту фразу) уже и не помню, что это значило и к чему относилось.