Водитель «Газели» не пытался расспрашивать о перевозимых мною растениях, он молчал и аккуратно вел машину, притормаживая перед малейшими неровностями дороги. Мне же было очень любопытно узнать, а что он такое везет в своей машине. Наконец, я не выдержал.
— У вас какой-то странный груз в кузове. Такое впечатление, что упаковки у вас не заводского производства.
— Да, — ответил он, — это не заводские упаковки, я их сделал сам. И стеллажи, на которых они стоят — тоже сам.
Дольше я терпеть не мог.
— А в упаковках то что? — наконец спросил я его.
— Картины, — спокойно, почти равнодушно, ответил он и, заметив мое изумление, пояснил, — Мои картины. Я художник.
— А… а зачем вы их перевозите? — спросил я, тут же добавив, — извините за любопытство.
Водитель, который оказался художником, кинул на меня быстрый взгляд, как бы оценивая, достоин ли я его ответа и, после небольшой паузы, пояснил:
— Я в середине зимы всегда уезжаю в деревню. В Тверской области у меня есть дом. Там я работаю, а летом у меня, как правило, различные выставки. Я не люблю оставлять картины в одиночестве, вот и вожу их с собой. Здесь новые работы и немного старых. Вот и машину купил, — художник нежно погладил руль, — удобную для перевозки картин.
— А что зимой можно делать в деревне?
— Я пишу, главным образом, пейзаж. Любимое время года — на рубеже зимы и весны. В это время деревья, околица, старые дома, голые скворечники удивительно пластичны, а мартовский снег, например, он не просто голубой, он глубокого розового цвета, а тени, напротив, лазурные и все это вместе дает неповторимый колорит.
— Так вы певец родной природы, — ляпнул я и тут же пожалел о сказанном.
Художник вновь кинул на меня быстрый взгляд и поморщился.
— Вы говорите штампами, как иногда любят писать журналисты, для которых что живопись, что футбол, например, всего лишь очередная тема, за которую им заплатят деньги, — сказал он беззлобно. — Вот недавно один из них в очередной раз написал, что мои картины написаны с любовью к родной природе. А что, разве есть художники, которые пишут с ненавистью к родной природе?
Он коротко глянул на меня.
Я засмеялся.
— Хорошо же вы их зацепили. А меня, пожалуйста, извините за сказанные слова. Вот если бы я клал текст на бумагу, то никогда бы не выразился так банально, — извиняющимся тоном ответил я, — Любой человек говорит хуже, чем его же мысль, изложенная на бумаге. Вот скажешь что-то, а потом думаешь, что сказал не так, что лучше было бы сказать другими словами и, вообще, лучше бы сказать не эту, а совсем иную мысль. А над бумагой, или за компьютером, можно долго сидеть, формулировать мысли, подбирать слова, оттачивать предложения. Написанный текст — он всегда лучше сказанного экспромтом.
— Вы писатель? — спросил он, снова глянув на меня.
— В основном — нет, не писатель.
— Что значит, «в основном»?
— В основном я юрист, занимаюсь сутяжничеством, а служенье муз, знаете ли, не терпит суеты. Вот и занимаюсь не тем, чем хочется, а тем, чем приходится.
— Ну а та, не основная, как вы говорите, часть вашей жизни, извините меня тоже за любопытство, — настойчиво продолжал он, — имеет какое-то отношение к литературе?
— Я пишу, главным образом, на специальные темы. Но у меня уже есть и то, что называется художественная литература.
— Любопытно, — заметил художник.
— Вы знаете, у меня есть вопрос, над которым я часто задумываюсь. Вот когда вы заканчиваете работу над картиной, у вас не появляется желание к ней вернуться и что-то исправить? Как долго продолжается это состояние, как часто картины подвергаются последующим переделкам. Когда картина для вас становится законченной?
Он помолчал, потом, не спеша, ответил:
— Это всегда по-разному. Когда картину видело уже много людей, то и художник на нее смотрит по-другому. Картина становится как бы не его личным произведением, а общим достоянием и воспринимается иначе. Это известный феномен, художники меня поймут. Чтобы такую картину тронуть кистью, нужны очень серьезные основания. Например — повреждение холста, но это особый случай.
Он опять замолчал на некоторое время, потом продолжил.
— А оконченную картину, но пока она еще твоя, я стараюсь повернуть холстом к стене и оставить на некоторое время. — И, после паузы, добавил, — Хотя не всегда это удается.
— Однажды у себя в деревне я писал натюрморт, — неспешно продолжил он рассказ, — потом вернулся в город, и поставил картину на мольберт, чтобы снова посмотреть на нее. И в городской мастерской она мне показалась гораздо хуже, чем в деревне. Краски, которые виделись золотыми, стали серыми, пластическое решение тоже было не то. В общем — стал я ее дописывать. Там добавил, тут добавил — в результате, как мне показалось, вышел дизайн.
— Что вышло? — не понял я.
— Я называю это дизайном. Когда работа яркая, сочная, но — безжизненная. Красивая, но без души. Мне бы тогда не торопиться, переждать, посмотреть свежим взглядом. А я взял флакон «пинена» и вылил на холст.
— Что вылили, — вновь не понял я.
— Растворитель. Вылил я тогда на картину флакон растворителя и тряпкой стер все с холста. — Он опять помолчал, — Я ответил на ваш вопрос?
— Ответили, спасибо. А могу я спросить, как вас зовут?
— Павел Александрович. Николаев Павел Александрович. Хотя, если вы не следите за сегодняшней живописью, вы вряд ли знаете мое имя.
— Честно говоря, не помню, к тому же ваше имя в России не столь уж редко встречается, что не способствует его быстрому запоминанию.
— Фамилия родительская, они у меня вологодские, там много исконно русских фамилий.
— У вас с деревне, Павел Александрович, наверное, тихо, речка, банька, красота…
— Вы знаете, всё так, но не совсем. И красиво, и речка, и банька, но тишины маловато, хотя на холсте этого не видно. — Художник улыбнулся. — У меня рядом проходит железная дорога, а от нее бывает шумно. Как-то раз у меня гостил приятель, он приехал на машине, железку не видел и думал также, как и вы. Дело было весной, окна еще не открывались, поэтому в доме тихо, мы выпиваем, закусываем картошечкой с капусткой, а в это время на станции за деревней останавливается товарный состав с танками. Они почему-то на платформах стояли не зачехленными, причем из-за деревьев виднелись только танковые башни со стволами. Я сижу напротив окна, все это вижу, а он, значит, и говорит: «Как у тебя тихо, только шелест какой-то». А я ему отвечаю: «Бабочка, наверное, проснулась и шелестит между окон». Он стопку выпил, посмотрел в окно, тут у него челюсть и отвалилась.
Мы приближались к Павловску.
— Вы где-то недалеко живете? — спросил я.
— Я живу в Гатчине, но люблю домой ездить через Павловск.
— Вас радует Павловский дворцово-парковый ансамбль?
Павел Александрович вновь поморщился от моего вопроса.
— Парк, честно говоря, я почти не вижу, дорога мимо проходит. Хотя Павловский парк и считается пейзажным, но я, все же, не люблю искусственную красивость, маскирующуюся под естественную. Хотя, любая красота — это дар Божий. Просто дорога через Павловск на Гатчину идет по очень красивым местам, там временами такой вид открывается — просто дух захватывает. Ни в какое сравнение это не идет с киевским шоссе. Я вас часом не обидел?
— А меня-то как вы могли обидеть? — удивился я.
— Я сказал, что не люблю искусственную красивость, а вы или ваша жена, наверное, занимаетесь садовым дизайном, вот и я подумал, что мои слова могли показаться вам обидными.
— Ландшафтным дизайном, действительно, занимается моя жена. Я же в этом процессе присутствую, главным образом, как потребитель. Но меня, честно говоря, очень радует та красота, которая получается в результате ею труда.
— Конечно, конечно, — согласился художник, — просто пластика природы несколько иного свойства.
— Как подлинное искусство и дизайн, о котором вы недавно говорили?
— Ну… не совсем так, но где-то эти аналогии можно применить. А вы в Павловске живете?