— Бе-е-е! — произносит Фелица.
Это означает, что она согласна.
Когда девицы удаляются, шеф-повар предлагает капеллану подкрепиться еще немного, съев круглый пирог, приправленный бараньим салом и корицей, — он как раз доспевает в печи.
— Покорнейше благодарю, — говорит Онезифор. — Бр-р-р, как вспомню эти ядра, летающие, точно мухи, вокруг моей тонзуры!.. Поистине, тяжкое испытание для священника-пацифиста!
— Но, однако, господин капеллан, — замечает шеф-повар, — вас как будто побоями не испугаешь.
— Ты так думаешь? Ну, значит, я не изменился…
— Во всяком случае, мое такое мнение, что кулевринада, которую вы претерпели, это только цветочки. Очень скоро у нас тут пойдет дым коромыслом. Как только наш христианнейший король Карл Седьмой расправится с годдэмами, а может, и того раньше, он возьмется проучить нашего герцога, который играет в бунтовщика; к тому же эта история с защитой гнусного злодея и людоеда Жиля де Рэ сильно понизила популярность нашего господина. Во всяком случае, в моих глазах: я лично против каннибализма, хоть в шутку, хоть всерьез. Кроме того, я против огнестрельного оружия, этой чумы нашего времени. Конечно, необходимо убивать, свежевать и потрошить животных, с этим я согласен, — жить-то ведь надо, а потом, у них нет души, верно, господин капеллан?
— Конечно, нет, — такое могло бы прийти на ум разве что какому-нибудь альбигойцу, а их, хвала Господу, больше не осталось.
— Ну тогда я несу вам мой пирог, приправленный бараньим салом и корицей.
Онезифор отведывает пирога.
— Вот, — говорит он, — вот что утешает меня в моем возвращении в сей замок с д’ожноном, а ведь я вполне мог бы подцепить себе какое-никакое епископство, поинтриговав на Соборе, — увы, я не интриган. И все же мы здесь, похоже, крепко влипли: сидим, как мыши в мышеловке. Да еще эти три свадьбы, — вот скажи, ты веришь, что они состоятся?
— Никоим образом, — отвечает шеф-повар, — ведь у нас ничегошеньки не готово, поставщики не извещены, а запасов у меня в кладовой не хватит даже на тридцать знатных особ, я уж не говорю о том, чтобы выдержать осаду.
— И, по-моему, наш герцог напрасно строит иллюзии насчет своей артиллерии. Эти самые ядра попадают куда угодно, только не в цель, — нет, это еще далеко не абсолютное оружие, а потом, пушки ведь есть и у короля. Взять несколько ядер потяжелее да расколошматить подъемный мост — и королевские лучники войдут в замок, как к себе домой.
— Ага, теперь этот бездельник-монах занимается стратегией! — вскричал герцог, который тем временем крадучись вошел в кухню. — Да еще вдобавок стратегией пораженческой! Просто не знаю, что меня удерживает от того, чтобы повесить тебя за железы внешней секреции!
И герцог в сердцах выкручивает аббату ухо. Возмущенный Биротон верещит что есть мочи, но поскольку это не останавливает герцога, он хватает шпиговальную иглу и прижигает ею руку-мучительницу. Герцог испускает ужасающий вопль и, выпустив аббатово ухо, трясет обугленной культей. Освобожденный Онезифор трубным голосом выражает свой гнев:
— Обойтись так со мною! С представителем Господа на земле! С наблюдателем Базельского собора! С членом апостольской, римской и галликанской Церкви! На колени, Жоакен, герцог д’Ож! Моли о прощении, иначе я отлучу и прокляну тебя, и тогда уж не мечтай ни о каких свадьбах, причастиях и прочая и прочая! На колени, Жоакен, герцог д’Ож!
— И он же еще сердится! — ворчит герцог, намазывая свежее масло на свой ожог. — Я так и знал, что он бунтовщик, эти попы всем хотят заправлять самолично.
— На колени, Жоакен, герцог д’Ож! — продолжает голосить аббат Биротон. — Моли о прощении за свою непочтительность к святой матери Церкви! На колени, говорю я, и поживее! Я уже вижу, как вокруг тебя пляшут чертенята, кои только и ждут подходящего момента, чтобы утащить твою душу в ад.
— Да у него еще вдобавок и глюки начались.
— И помни: никакого причастия, никакой свадьбы, ничего более!
Пожав плечами, герцог вздыхает и опускается на колени.
— Извиняюсь, — бурчит он.
— Нет, не слышу раскаяния в голосе! — отрезает капеллан. — А ну-ка, побольше пыла… побольше веры…
Герцог решает вложить в свои слова елико возможно больше сокрушения.
— Я молю о прощении мою святую мать Церковь и не менее святого отца аббата Онезифора Биротона.
Наконец ему даруют прощение.
— Понимаешь, — объяснял позже герцог Пострадалю, — не хотелось мне рисковать и идти в ад из-за капелланова уха. Заметь, что в чертенят этих я ни капельки не верю. Да и верит ли в них он сам?! В общем, не могу же я ссориться со всеми подряд, — хочешь жить, умей вертеться. Ладно, забудем о неприятностях, поохочусь-ка я на крупную дичь, на тура или на зубра, например. Седлай лошадей и вели готовить свору… да прихвачу-ка я с собой кулеврину… правда, если я бабахну из нее в дичь прямой наводкой, от зверя мало что останется… мало что…
Когда Сидролен вновь открывает глаза, оранжевое солнце уже садится за многоэтажки предместья. Он встает, принимает немалый стакан укропной настойки, потом чистит свой самый шикарный костюм и облачается в него. Перед уходом он оглядывает изгородь, дабы убедиться, что она не осквернена ругательными надписями, потом запирает дверцу. И вот он уже шагает к остановке автобусов. Он выбирает тот, что идет в центр столичного города Парижа, а там пересаживается на другой и едет в квартал поскромнее — того же города. Закат еще не угас, но кафе и магазины уже засветились огнями, словно вокруг кромешная тьма; правда, нужно признать, что в этом квартале поскромнее всегда царит кромешная тьма — с утра и до ночи.
Сидролен поглядывает во все стороны, заходит во все кафе, словно ищет кого-то или просто подбирает себе местечко и столик по вкусу. Побродив эдак по улице, он наконец входит в «Хмель-бар» — бар, старающийся выглядеть так же, как все соседние бары. Сидролен садится. Клиентов, кроме него, только двое; стоя у стойки, они беседуют о бегах. За стойкой хозяин в полном бездействии слушает рассуждения о шансах на выигрыш; его голову украшает квадратная полукруглая овальная каскетка из сукна в белый горошек. На черном фоне. Горошки отличаются эллипсоидной формой, в длину каждый из них имеет (по большой оси) пять миллиметров, в ширину (по малой оси) — четыре, иначе говоря, площадь поверхности одного горошка равняется примерно шестидесяти трем квадратным миллиметрам или чуть поменьше. Козырек сделан из той же ткани, но зато горошки на нем явно меньшего размера и почти круглые, следовательно, площадь их поверхности не превышает тридцати двух квадратных миллиметров. На третьем горошке слева, ближе к краю — если стоять лицом к владельцу каскетки, — имеется пятно. Это пятно от укропной настойки. Оно невелико, но, несмотря на скромные размеры, сохраняет цвет, изначально присущий данной субстанции, иными словами, слегка смахивающий на цвет мочи, — нечто среднее между ультрафиолетовым и инфракрасным. Внимательно вглядевшись в соседний горошек — второй, опять же, если стоять лицом к владельцу каскетки и считать слева, но уже ближе к краю козырька, — можно различить еще одно крошечное пятнышко, обязанное своим происхождением попавшей на него капельке все той же укропной настойки, но его размеры таковы, что вполне можно принять это за разлохмаченный конец нитки окружающего горошек драпа, которая выцвела и пожелтела под воздействием неонового света, кое-как пробивающегося из трубоподобной трубки; и в самом деле, устройство это функционирует с перебоями: иногда даже кажется, что оно подает сигналы на той самой азбуке, изобретенной знаменитым американским художником, который родился в Чарльстоуне (штат Массачусетс) в 1791 году и умер в Пугкипси в 1872 году. По некоему странному совпадению, как раз над головой Сидролена висит репродукция, на которой изображен умирающий Геракл кисти Сэмюэла-Финли-Бриза Морзе, каковое произведение было удостоено в 1813 году золотой медали Общества изящных искусств Адельфи.
Поскольку репродукция подвешена как раз над головой Сидролена, он не может видеть ее непосредственно, хотя она и отражается в огромном зеркале, занимающем всю противоположную стену; не может он видеть ее и опосредствованно, ибо один из посетителей необычайно высок ростом и полностью заслоняет собой умирающего Геракла кисти Сэмюэла-Финли-Бриза Морзе. Второй посетитель значительно ниже своего собеседника, его рост не превышает метра сорока трех сантиметров; он время от времени поглядывает на эту репродукцию, имея возможность прямого обзора, поскольку стоит, прислонясь к стойке, почти спиной к хозяину, который внезапно замечает присутствие нового клиента и, не двинувшись с места, даже рукой не помахав и, еще менее того, не приподняв каскетку, издалека спрашивает у Сидролена, чего ему охота выпить. Вопрос этот отнюдь не застает Сидролена врасплох: он ожидал его с минуты на минуту и готовился ответить; таким образом, ответ его не заставляет себя ждать. Он представляет собою последовательность слов, образующих грамматически безупречно построенную фразу, чей смысл не вызывает никаких затруднений в восприятии оной даже у хозяина бистро, — восприятии таком затрудненном, каким только может быть восприятие того, кто держит бар под названием «Хмель-бар». Хозяин еще с минутку прислушивается к соображениям двух клиентов по поводу бегов, а затем приносит Сидролену требуемый напиток, а именно: укропную настойку, правда, слегка тепловатую, с малой толикой минералки. Сидролен изображает на лице широкую улыбку, призванную продемонстрировать его сердечную, бесконечную и вечную благодарность за такое внимание и точность исполнения, но человек в каскетке черного сукна в белый горошек, сохраняя все ту же невозмутимость, величественно удаляется к себе за стойку.