В своих донесениях Ланнбю информирует и о его матери: “Мать Стрёмхольма, раньше имевшая много денег, теперь “как все”. Так или иначе хоть какой-то способ прижать ее, если она вправду работает на Германию и вы решите от нее отделаться”, – писала она в декабре 1939-го, а спустя два года намекала, что мать занималась проституцией: “Паршивая старая карга Класон […] вела и ведет распущенную жизнь, сделав ее источником дохода. Все близкое окружение госпожи К. и ее сына – это нацисты, громилы, женщины легкого поведения и юнцы, нередко в сочетании.
Многих можно обезвредить как “обычных” уголовников или согласно закону о бродяжничестве”.
Теперь же, с остановки на пути в Дувнес к любовнику, она докладывала Штабу:
В Бурленге поезд стоял долго – на перроне я встретила Кристера Стрёмхольма, ожидавшего поезда на Хедемуру, поблизости от которой, в Дала-Финхюттан, расположена колония художников, куда он хочет заехать по пути в евлеские шхеры, где собирается поездить на велосипеде. Затем он проедет из Мартинсбударна под Идре в Эльвдален, что в 20 км от норвежской границы. До того он уже побывал на Готланде, приехал туда как раз накануне 22/4. Прикрытие: пейзажные эскизы с натуры. Его новая позиция: “Я теперь не нацист, это в прошлом”. Минувшей весной он был призван на сборы в районе Ваксхольма, служил на небольшом катере, контролирующем морские сообщения, “изучил шхеры вдоль и поперек”.
Двадцатитрехлетие Ингмара Бергмана отпраздновали на день раньше, но, как всегда, в воскресенье, и он был трогательно счастлив по поводу всех сюрпризов. Карин Ланнбю, отметила в дневнике Карин Бергман, весь день казалась спокойной, веселой и скромно счастливой. Тем не менее она очень ей сочувствовала: “Мне от души жаль эту девушку”.
Следующий день прошел спокойно и безмятежно. Карин Бергман с облегчением наблюдала, что влюбленные сумели стряхнуть с себя городскую спешку, тревогу, нервотрепку, неприятные переживания и жили среди природы как счастливые дети. Но болезнь Ланнбю и нервозность сына печалили ее, и она чувствовала свое полное бессилие. Могла разве только постараться относиться к обоим по-доброму. Когда через несколько дней они уехали в Стокгольм, после сына осталась гулкая пустота. “Таким, как сейчас, по-детски славным и добрым, я долго его не увижу. Знаю, что бывает, когда великая битва берет его в тиски”.
День-другой спустя почта доставила два письма. Одно от Карин Ланнбю, которая благодарила за прием, второе – от сына. Язвительное, насыщенное сарказмом, и речь шла, в частности, о том, где ему жить. Пока что он по-прежнему обретался у доброго друга Свена Ханссона, а родители как будто бы хотели, чтобы он вернулся домой или, по крайней мере, питался дома, но у Ингмара Бергмана были совершенно другие планы. В порядке исключения это письмо написано на машинке и оттого кажется более официальным, чем прочие, не слишком разборчивые письма, какие он писал от руки; машинопись словно делала послание более действенным, не позволяла вечно встревоженной матери от него отмахнуться:
О комнате. Я искренне благодарен, что вы так великодушно заботитесь о спокойствии моей учебы. Но у меня есть другое предложение. Поскольку Ханссоны, кажется, не собираются повышать плату за эту нору, я предпочел бы пока остаться здесь. Что же до завтраков и обедов дома, то затея просто ужасная, вызванная, вероятно, вполне понятным желанием контролировать мои утренние привычки, которые, как я охотно, но без раскаяния соглашусь, ужасны. Все это приведет лишь к бесконечным ссорам, брюзжанию и жалкому вынужденному вранью, поэтому я бы с радостью предпочел уладить дело иным, более разумным способом. Скажу так: лучше буду ходить в старом сером костюме, пока он сам с меня не свалится, чем отираться по утрам среди семейства Бергман. Я рассчитываю, если получится, скооперироваться с приятелем и снять здесь двухкомнатную квартиру, за 40 крон в месяц с каждого. А тогда очень даже логично использовать оставшиеся деньги на упомянутые завтраки. Десять крон я и сам пожертвую на алтарь домашнего спокойствия. Вот и необходимые 30 крон. Если высокий семейный совет отвергнет этот дружеский план, я буду знать, что деньги на завтрак урезаны не из экономности, а по куда более некрасивым мотивам. Это о жилье. О костюме. Или костюмах. В письме об этом мама просила скромно, поэтому и я отвечу скромно. Я проверил нынешнее состояние серого костюма. Пиджак в порядке. А вот брюки безусловно пора списывать со счетов, они годятся разве что на лоскутное одеяло. Я уверен, что нынешней осенью вполне обойдусь без нового костюма. С финансами у вас, как я слыхал, туго, так что лучше отложить покупку до лучших времен. Короче говоря, я не сочту себя “обманутым”, не получив осенью нового костюма. Приеду в Даларну в брюках гольф, блейзере и высоких башмаках. А так как мне, наверно, придется везти с собой в сумке половину городской библиотеки и всю гуманитарную, я не собираюсь брать что-то еще, по-моему, это совершенно излишне. Черный плащ вполне сгодится, а желтый я поберегу. Это об одежде. О себе рассказывать сейчас особо нечего. Осень для меня всегда самое лучшее, но и самое трудное время года. Сейчас я целиком и полностью занят написанием курсовой. Иногда идет хорошо, и я чувствую себя превосходно, иногда не ладится, и тогда я впадаю в уныние и спрашиваю себя, а стоит ли корпеть над учебой. Вечерами репетирую в театре, утром хожу прогуляться к южным холмам, Шиннарвиксбергу и переулкам Клары. Настроение крайне переменчивое. Но в глубине души я невероятно счастлив, а главное – энергичен. Радуюсь как ребенок поездке в Воромс. Считаю дни и всем сердцем надеюсь, что обойдется без скандалов по поводу денег, жилья и одежды. Иначе сразу уеду. Это не угроза, я просто прошу отнестись терпеливо к мамину преданному Мальцу. P S. Выезжаю поездом в 11.25 седьмого сентября.
Судя по обстоятельствам, в его предложении снять квартиру пополам с “приятелем”, которому тоже негде жить, речь шла о том, что он хотел съехаться с Карин Ланнбю. Карин Бергман не знала, что и думать, и сетовала в дневнике: “Какой уж тут отдых, я все больше убеждаюсь, что мне отдых заказан”. Она размышляла всю ночь, наутро спозаранку позвонила сыну и сказала “нет”.
Ингмар Бергман все время занимался своими постановками, и Карин Бергман внимательно следила за его работой. В сентябре 1941 года, став свидетельницей транзитной перевозки немецких солдат-отпускников через Швецию по железной дороге (“Немецкие эшелоны в Крюльбу задержали нас”), она посмотрела в театре “Сказка” “Сонату призраков”. Это была первая постановка для взрослой публики, сделанная Ингмаром Бергманом в Общественном доме, и на другой день после премьеры в газетах пестрело его имя, гордо отметила она. Сама пьеса показалась ей причудливой и страшной, однако она понимала, что в подходе сына “есть что-то от подлинного художника”. Хотя мечтала, чтобы он начал ставить пьесы с позитивным содержанием. “Думаю, когда-нибудь он сможет сделать что-нибудь вправду большое”.
За несколько дней до премьеры Карин Бергман пригласили на ужин в новую квартиру Карин Ланнбю, где жил теперь и ее сын. Она отправилась туда со смешанными чувствами, но молодая пара постаралась обеспечить домашний уют, хотя меблировка отличалась спартанским минимализмом. После она записала в дневнике, до чего необычно было видеть Ланнбю в роли хозяйки, а Ингмара – в роли ее фактотума.
Гостья отблагодарила, пригласив Карин Ланнбю отужинать на Стургатан. Эрик Бергман за столом демонстративно молчал, словно подчеркивая, что не одобряет связь сына с этой женщиной. Позднее Ингмар Бергман не преминул поговорить с матерью о невежливом поведении отца, в свою очередь Карин Ланнбю тоже поговорила с госпожой Бергман, правда, скорее посетовала на душевное состояние своего возлюбленного и на запутанные семейные отношения. “Мне от души жаль девушку, но Ингмар не может с нею разобраться”, – записала Карин Бергман в дневнике.