— Не серчай, — сказал Кнут. — Настроение не позволяет. Да и некогда.
— Я просто тащусь от тебя, — тихо сказала Вика.
— Нельзя мне, — сказал Кнут, хмелея. — Кроме того, имей в виду: цыгане не делят ни с кем ни женщину, ни свободу, ни лошадь.
— Брось это, морэ, — внезапно молвила Вика, и от этого «морэ» Кнут отрезвел. — Я знаю цыган. Вы такие же. Ваш один ром покоя мне не дает. Слова говорит, сорит баксами. Угорел от меня. А ты что, особый?
— Как его звать? — спросил Кнут.
— Раджо, — вздохнула женщина. — Атасный мужик, горячий. В любви объяснялся мне. Я, говорит, тебя на руках носить буду, только живи, говорит, со мной одним. А я — нет. Я его не полюбила.
— Зря. Полюби! А то зарежет. Я его знаю, — сказал Кнут, поднимаясь. — Может, когда увидимся. Будь.
Не ожидая ответа, он пошагал по аллейке, а Вика, щурясь от дыма, смотрела вслед.
В ресторане веселье было в разгаре. Люди с деньгами гуляли напропалую. Денег они не считают, деньги для них — пустой звук.
Кнут прошел в артистическую со служебного входа, переоделся, открыл сейфовый шкаф своим ключом и взял гитару.
— Ты что это, морэ? — спросил скрипач. — Ты ж выходной?
— Ножа сегодня не видел? — спросил в свою очередь Кнут.
— Мелькал. Собирался зайти еще. На что он тебе?
— Соскучился я по этому подонку, — сказал Кнут. — Вот как нужен! Хочу поглядеть ему в очи. Пойду поработаю, что ли…
Он вышел к микрофону. В зале стало потише. Кое-кто сюда приезжал слушать Кнута. Люди узнали его семиструнку. Любители передавали друг другу легенды о нем. Из зала на авансцену пошел в своей красной рубахе и лаковых сапогах тенор Цыно, оставив за столиком общих знакомых лабухов.
— «Красный тюльпан», — сказал Кнут в микрофон, и кто-то зааплодировал: «Просим!» Пара аккордов, и Цыно вступил:
Красный тюльпан отцветал горделиво
И, опуская свои лепестки,
Тихо шептал мне: «Родился счастливым —
Не торопись погибать от тоски.
И не жалей ни о чем понапрасну,
Не возвратить то, что сгинуло, нет,
Но будет на нашей улице праздник,
Мы горькие думы утопим в вине.
Хватит тебе вспоминать об ушедших
И доверяться несбывшимся снам.
Мы ведь с тобою — два сумасшедших,
И оттого трудно дышится нам!»
Кнут поддержал его, вторя, и оба голоса слились:
Помнишь, тюльпан, как я цвел горделиво?
Это великое счастье — цвести!
И был хоть недолго, но очень счастливым,
Душу мою удалось мне спасти.
Гитара взвила мелодию.
Красный тюльпан отцветал горделиво
И, опуская свои лепестки,
Тихо шептал мне: «Родился счастливым —
Нe торопись погибать от тоски…»
— Цыно! Кнут! — взорвался зал. — Браво, чявалэ! Еще!
Цыно успокаивающе раскинул руки, сбежал по ступенькам в зал. Его хватали за рукава, тянули за столики.
— Нет, не могу! — кричал он, прижимая руки к груди, и прорвался к своей компании. К нему потянулись с рюмками.
Кнут сказал в микрофон:
— Пою сам! По заявке души.
— Тишина, тишина, мужики! — заорал некто. — Делаем тихо! Ша!
Не грустите, мой друг, не грустите!
Все проходит, какая беда?!
Если сможете, молча простите:
Мы расстались, мой друг, навсегда.
Я вам горе принес и — немало.
Я вас мучил, но все же любил.
Если б вы мою жизнь понимали,
Бог бы нас никогда не забыл.
Все проходит, мой друг! Раньше срока
Истекают года без следа,
И останемся мы одиноки:
Как огонь, и вода, и звезда!
Не понять вам, мой друг, жизни нашей.
Все лишь только в себе сохраним.
Пусть, как призраки, в памяти пляшут
Наши страстью согретые дни.
На одни небеса уповаем,
Одного в сердце Бога несем,
Но живем на земле и не знаем,
Для чего на земле мы живем…
Тяжело в этом нам сознаваться,
Но ведь ложь никого не спасла.
Значит, время пришло расставаться,
Потому что любовь умерла!..
Кнут, оборвав аккорд, прижал струны мокрой от внезапного пота ладонью. Из зала справа раздалось рыдание, женщина крикнула:
— Душу мне рвешь!
На сцену вылетел из-за кулис ансамбль, взвилась плясовая. Уходя, Кнут увидел Ножа, появившегося из стеклянных дверей. Он буксировал незнакомую девку, едва перебирающую ногами.
Кнут спрыгнул в зал, пошел навстречу. Увидев его, Нож отодвинул хмельную биксу к служебному столику. Она плюхнулась на стул, а Нож отступил на шаг перед набегающим Кнутом.
— Выйдем-ка, морэ! Есть разговор, — бросил Кнут с ходу и потеснил Ножа в вестибюль, к гардеробу.
— Да ты что, да ты что… — противился Нож, — не видишь, морэ, я с дамой…
Кнута трясло.
— …Твою мать, твоих дам в бога-душу… — сказал он сквозь зубы, а Нож сунул руку в карман, собрался.
К ним развернулись оба охранника. На бритых рожах амбалов было написано любопытство. Переглянулись. Разборки им не впервой. Ножа они знали. Но знали и Кнута. Свой гитарист, его трогать нельзя. Он вроде имущества здесь… И Нож оценил ситуацию. Ему не светило.
Впрочем, он испугался. Никто еще Кнута не видел таким.
— Где сумка, Нож? — спросил Кнут, глядя ему в глаза. — Кому сдал?
— Морэ, какая сумка? Да я… Мэ мэрав![24]— Ночью ты был в моем доме, паршивец.
— Да вот те крест! — Нож рванул рубаху под курткой. На его впалой груди блеснул рыжий крестик.
— Где сумка, Нож? Вещички там не мои. Я ведь на крис тебя выведу, голову потеряешь, ворюга.
— Да за такие слова… — Нож снова полез в карман.
Он не ходит без пушки и знает, что все это знают. Глаза его бегали. Поглядывал на охранников. Брал на понт…[25]Кнут ударил его в лицо, и он рухнул. Охранники улыбнулись:
— Кончайте, ребята…
Они подняли Ножа на ноги, как ребенка, один у него из кармана выдернул пушку, приговаривая:
— Не дергайся, ром…
— Дэвлалэ![26] — размазывая кровь из опухавшего носа, придуривался Нож. — Что я сделал этому психу?
Охранники отпустили его.
— Раджо тебя подослал? — спросил Кнут, остывая. — Скажешь не мне, так крису. Я тебя, морэ, похороню. Ты меня плохо знаешь… Кто, говори… Сделаю тебе встречу с Раджо — и запоешь. Сумку Раджо притырил. Его эти вещи.
Нож, успокаиваясь, оглянулся:
— Ребята, все в норме, дуру[27] отдайте.
Старший охранник извлек обойму и положил пистолет на пол. Нож поднял ствол, сунул за пазуху и бросил Кнуту:
— Иди, морэ, к Графу. Его наводка, ты понял? Вмажь и Графу, боксер долбаный.
Кнут плюнул ему под ноги и пошел в зал.
На эстраде пел хор. Кнут вспомнил Блока: «…A монисто бренчало, цыганка плясала и визжала заре о любви».