— Времена неспокойные, рассуждать некогда, — продолжил барон. — Свалка вокруг, задевают и нас. Если у нас разлад, это кому-то на руку. Цыгане не зря приходят на крис — место святое: кому нужен совет, кому — защита, кому — спасение от зла… И если мы что решаем на крисе — это закон. Для всех и каждого.
Старики закивали.
— Кнут искал у нас защиты, — продолжил барон, — а мы не сумели его уберечь. Наша вина, ромалэ. С Ножом разберутся. А кто его руку направил — как с ним?
— Подожди, дадо, — вступил Анжей, — явится Граф, тогда и рассудим.
— Нет, ромалэ, уж это дело мое. А потом вы решите, так ли я поступил.
— Не надо тебе, — сказал Анжей. — Ты хлебнул уже горя. Одного сына потерял, теперь — второй… Поможем тебе.
Барон невесело усмехнулся:
— Что мог, то и делал.
— Человеку мало надо, — сказал Анжей. — Он голым родится, голым уходит. Прочее — мусор.
— А закон, а дружба? Любовь?
— Любовь?! — повторил Анжей. — Если в душе огня нет, она умирает. Дружба, конечно, сильнее, но и друзья предают из корысти, от зависти, а кто и так, походя. А цыганский закон… Тут ты прав. Он еще держит нас на земле. Но вроде зыбким становится… Это ладно. Скажи, что задумал?
— Пожил я в городе, Анжей. С Графом поговорю — и в кочевье подамся. Табор собирать. А то рома тянутся к уголовникам. Разбрелись в пору, когда надо вместе держаться, как испокон веков. Закон должен править, а не корысть. Соберу цыган — и уйдем в глухомань, даст Бог, отсидимся.
— Смута надолго, — сказал Анжей. — Злоба лишь разгорается.
В дверь сунулась взлохмаченная голова цыганенка.
— На дворе люди суетятся, — сказал чяворо. — На наше окно показывают.
— Уходи черным ходом, — сказал Анжей, вставая.
Встал и барон, обретая вид, присущий ему в минуты опасности. Распрямился, блеснули глаза. Заметны стали его пока еще не стариковская стать и разворот плеч.
— Прощайте, ромалэ!
— Прощай, дадо!
Барон и не обернулся, скользнув в темноту…
Тяжкий труд для души — извлекать из небытия образы позабытых людей. Все начинается с силуэтов. Порой они проявляются, как в растворе при красном свете фотолаборатории. Порой оживают. Иногда уходят во тьму.
Прошлое — капризно. Но потрудись — оно высветляется.
На диване спит Раджо. Артур улыбается. Вот чудеса. Связала их Вика. Ее нет, а они друг друга нашли и, кажется, поняли.
Не отрывая взгляда от спящего Раджо — сонный, он тих, гармоничен и добр, — Артур взял телефон, набрал номер…
Вечером на окраинных улицах делалось пусто. Город как будто ждал нашествия варваров. Люди, напуганные разгулом преступности, опасались друг друга. Власти Москвы экономили электричество.
Окнами в мир для людей стали экраны их телевизоров. И оставались иллюзии.
Идя в полутьме по пустующим тротуарам, Артур представлял себе горожан, собираемых светом реклам на Тверскую и Новый Арбат. Ведет их инстинкт: в толпе — безопаснее. Заколоколили церкви, и люди стекаются к ним. В церкви можно и свечку зажечь, поставить перед иконой — многим еще непривычное ощущение. Дыхание сотен людей, не знающих, что такое молитва, колеблет желтые огоньки, и приходит надежда на что-то или кого-то, кто наблюдает с небес и, если что, способен вмешаться.
Другие, впрочем, облокотясь, жуют у стоек гамбургеры и пиццы, пьют кофе, «херши» и пепси-колу…
Артур рассчитывал повидать барона у Анжея. Он звонил предварительно. Но кто-то другой подошел. Артуру не захотелось разговаривать с кем попало. Он шел наудачу.
Во тьме переулка подсыпались двое.
— Дай закурить, отец. — Голос хриплый и наглый.
Артур сунул руку в карман, двое чуть отстранились.
— Дед, ты что, испугался?
— Отваливайте, ребята, — сказал Артур, зная все наизусть. — Не напрашивайтесь.
— Да что ты, дед…
Артур ощутил чье-то присутствие за спиной и ушел влево… Смолоду он занимался боксом, и до сих пор реакция проявлялась. Она жила в мышцах. Артур уклонился от лезвия; тот, что был позади, потерял равновесие и получил с разворота хорошую плюху в солнечное сплетение. Он упал на колени, его рвало. Двое затопали, убегая. Кто-то перехватил их у подворотни и стукнул лбами. Зажглось окно. Артур увидел знакомую бороду.
— Вот чудеса! — воскликнул он. — Я, дадо, к тебе.
— Зараза твоя Москва, — густо сказал барон. — Не выйдешь на улицу.
Артур был взвинчен и вопреки этикету обнял барона, как своего.
— Здравствуй, дадо!
— Лачо бэвэль, морэ… — усмехнулся тот, поведя могучим плечом. — Что ж ты не бережешься?
— Привык.
— Справился бы?
— Кто знает? Не люблю, когда нож вынимают. Я бы того, с ножом, отметелил. А двое еще сопливы — мальчишки.
— Ну, потолкуем, если на то пошло. Ты бы меня у Анжея не застал… Кто-то стукнул, что я у него. Я ушел.
— Скитаешься, дадо? Ищут?
— Я у милиции на примете, вроде как уголовник. Глупое дело.
— Уйдешь за кордон? Там спокойно.
— Хотел. Но табор надо собрать. Последний погром разметал его. И без того у наших много злобы на гадже, теперь будет хуже. Такие раны не враз заживают.
— Так и ушли бы все вместе, дадо.
— Надо закончить в Москве кое-какие дела. Похоже, ты знаешь какие.
— Раджо? — перебил Артур. — Дома он у меня. Спит.
— Вон оно что! Стало быть, и тебя судьба впутала… Не только о Раджо думаю. Смотри, не стань закоренным цыганом… — Барон глянул добро и усмехнулся: — А то нахлебаешься с нами горячего.
Человек не знает пределов возможного, иначе он ограничил бы жизненный поиск, а это — гибель. Жизнь каждого коротка, круг ее замкнут. За этим кругом — пространство вечности и Вселенной, откуда никто из людей не вернулся. Но многие рвутся туда заглянуть, фантазируя и молясь о выходе к горним высотам. Им светит надежда увидеть свет абсолютного знания.
Кружа по сонным окраинам от Владыкина и Вешняков до Измайлова и Стромынки, Артур себя чувствовал Гулливером в стране гуигнгнмов, где все дико и странно, но узнаваемо и наделено тайным смыслом. К себе возвращался он на метро и на троллейбусах, избегая автобусного перегара. И все чаще Учителя вспоминал. Тот был явным изгоем и жил на свете, как в ссылке.
Учитель был худ и высок. Он был стар и всегда один. В его комнате находились стол, обычно с остатками какой-то еды, да кровать с несвежим бельем и комковатой подушкой. Несколько табуреток. Книги лежали на самодельных некрашеных полках и — стопками возле окон. На столе красовалась старинная лампа с зеленым абажуром. К стене была клейкой лентой прилеплена фотография восемнадцать на двадцать четыре — явно любительский снимок, изображающий молодую миловидную даму с длинной косой, перекинутой через плечо. Конец косы был распущен. Женщина не улыбалась. Старик подолгу глядел на снимок.
Как-то сказал Артуру, что это его покойная жена. А детей у них не было.
Огромная комната эта, в которой он, собственно, доживал, располагалась в недрах полупустой коммунальной квартиры, забытой людьми и Богом на шестом этаже старомодного, разрушающегося здания на Большой Дмитровке. Подъезд вонял кошками. Здесь ночевали бомжи. Лифт, естественно, не работал, лампочки были вывернуты. Требовалось известное мужество, чтобы по вечерам навещать старика в его заблокированном жилье.
Когда-то, впрочем, имя его звучало в ряду других имен, популярных в литературной среде. Старик был известен. Его полагали одним из властителей дум студенческой молодежи… Потом забыли о нем. А он был тщеславен и стал с течением лет завистлив. Когда-то кого-то выручил, за кого-то вступился, и все это обрело в его памяти масштаб поступков, достойных увековечения в истории литературы. Он болезненно реагировал на чужие удачи. Ему недодали счастья, почета, денег, внимания — и жизнь завершалась в сумерках неудач и обид.
Он обрушивал на Артура все свои тяготы. Вечерами вдвоем они пило вино и говорили о горечи творчества и вкусе стихов, приходящих, как озарения свыше. Слушая старика, Артур проверял себя. Он примерял к себе его опыт. Страшился такой же судьбы и бесполезной траты жизненных сил. Ему казалось, что уж к нему-то главное все же придет в свои сроки. Но надо не упускать то самое, что называют походя истиной.