Свет, плеснувшийся Григорию в глаза, на секунду ослепил его. Григорий заслонил глаза ладонью и повернулся, заслышав усилившийся шум в темном углу конюшни. Касаясь рукой стенки, пошел туда; на стенке и на яслях против дверей выплясывал солнечный зайчик. Григорий шел, хмурясь от света, обжегшего зрачки. Ему навстречу попался Жарков – балагур. Он шел, на ходу застегивая ширинку спадавших шаровар, мотая головой.
– Ты чего?.. Что вы тут?..
– Иди скорей! – шепнул Жарков, дыша в лицо Григорию свонявшимся запахом грязного рта, – там… там чудо!.. Франю там затянули ребята… Расстелили… – Жарков хахакнул и, обрезав смех, глухо стукнулся спиной о рубленую стену конюшни, откинутый Григорием. Григорий бежал на шум возни, в расширенных, освоившихся с темнотой глазах его белел страх. В углу, там, где лежали попоны, густо толпились казаки – весь первый взвод. Григорий, молча раскидывая казаков, протискался вперед. На полу, бессовестно и страшно раскидав белевшие в темноте ноги, не шевелясь, лежала Франя, с головой укутанная попонами, в юбке, разорванной и взбитой выше груди. Один из казаков, не глядя на товарищей, криво улыбаясь, отошел к стене, уступая место очередному. Григорий рванулся назад и побежал к дверям.
– Ва-а-ахмистр!..
Его догнали у самых дверей, валяя назад, зажали ему ладонью рот. Григорий от ворота до края разорвал на одном гимнастерку, успел ударить другого ногой в живот, но его подмяли, так же как Фране, замотали голову попоной, связали руки и молча, чтобы не узнал по голосу, понесли и кинули в порожние ясли. Давясь вонючей шерстью попоны, Григорий пробовал кричать, бил ногами в перегородку. Он слышал перешепоты там, в углу, скрип дверей, пропускавших входивших и уходивших казаков. Минут через двадцать его развязали. На выходе стояли вахмистр и двое казаков из другого взвода.
– Ты помалкивай! – сказал вахмистр, часто мигая и глядя вбок.
– Дуру не трепи, а то… ухи отрежем, – улыбнулся Дубок – казак чужого взвода.
Григорий видел, как двое подняли серый сверток – Франю (у нее, выпирая под юбкой острыми углами, неподвижно висели ноги), и, взобравшись на ясли, выкинули в пролом стены, где отдиралась плохо прибитая пластина. Стена выходила в сад. Над каждым станком коптилось вверху грязное крохотное окошко. Казаки застучали, взбираясь на перегородки, чтобы посмотреть, что будет делать упавшая у пролома Франя; некоторые спеша выходили из конюшни. Звериное любопытство толкнуло и Григория. Уцепившись за перекладину, он подтянулся на руках к окошку и, найдя ногами опору, заглянул вниз. Десятки глаз глядели из прокопченных окошек на лежавшую под стеной. Она лежала на спине, ножницами сводя и разводя ноги, скребла пальцами талый у стены снежок. Лица ее Григорий не видел, но слышал затаенный сап казаков, торчавших у окошек, и хруст, приятный и мягкий, сена.
Она лежала долго, потом встала на четвереньки. У нее дрожали, подламываясь, руки. Григорий ясно видел это. Качаясь, поднялась на ноги и, растрепанная, чужая и незнакомая, обвела окошки долгим-долгим взглядом.
И пошла, цепляясь одной рукой за кустики жимолости, другой опираясь о стену и отталкиваясь…
Григорий прыгнул с перегородки, растирая ладонью горло; он задыхался.
У дверей ему кто-то, он даже не помнил кто, деловито и ясно сказал:
– Вякнешь кому – истинный Христос, убьем! Ну?
На занятиях взводный офицер, увидев оторванную пуговицу на шинели Григория, спросил:
– Кто тебя тягал? Это еще что за мода?
Григорий глянул на кружок, вдавленный в сукне оторванной пуговицей; пронизанный воспоминанием, в первый раз за длинный отрезок времени чуть-чуть не заплакал.
III
Над степью – желтый солнечный зной. Желтой пылью дымятся нескошенные вызревшие заливы пшеницы. К частям косилки не притронуться рукой. Вверх не поднять головы. Иссиня-желтая наволока неба накалена жаром. Там, где кончается пшеница, шафранная цветень донника.
Хутор скочевал в степь. Косили жито. Выматывали в косилках лошадей, задыхались в духоте, в пряной пыли, в хрипе, в жаре… Ветер, наплывавший от Дона редкими волнами, подбирал полы пыли; марью, как чадрой, кутал колючее солнце.
Петро, метавший с косилки, выпил с утра половину двухведерной баклаги. Пил теплую противную воду, и через минуту ссыхалось во рту, мокли рубаха и портки, текло с лица, шкварился в ушах немолчный трельчатый звон, репьем застревало в горле слово. Дарья, укутав платком лицо, расстегнув прореху рубашки, копнила. В ложбинке меж побуревших грудей копился серый зернистый пот. Лошадей, запряженных в косилку, гоняла Наталья. У нее свекловицей рдели опаленные щеки, глаза слезились. Пантелей Прокофьевич ходил по рядам, как искупанный. Мокрая, непросыхающая рубаха жгла тело. Казалось, что не борода стекает у него с лица на грудь, а черная растаявшая колесная мазь.
– Взмылился, Прокофич? – крикнул с воза, проезжая мимо, Христоня.
– Мокро! – Прокофьевич махнул рукой и захромал, растирая подолом рубахи скопившуюся на животе влагу.
– Петро, – крикнула Дарья, – ох, кончай!
– Погоди, загон проедем.
– Перегодим жару. Я брошу!
Наталья остановила лошадей, задыхаясь, будто она тянула косилку, а не лошади. К ним шла Дарья, медленно переставляла по жнивью черные, потертые чириками ноги.
– Петюшка, тут ить пруд недалеко.
– Ну уж недалеко, версты три!
– Искупаться бы.
– Покель дойдешь оттель… – вздохнула Наталья.
– И черт-те чего идтить. Коней выпрягем, и верхи!
Петро опасливо поглядел на отца, вершившего копну, махнул рукой.
– Выпрягайте, бабы!
Дарья отцепила постромки и лихо вскочила на кобылу. Наталья, ежа в улыбке растрескавшиеся губы, подвела коня к косилке, примащивалась сесть с косилочного стула.
– Давай ногу, – услужил Петро, подсаживая ее.
Поехали. Дарья с оголенными коленями и сбитым на затылок платком поскакала вперед. Она по-казацки сидела на лошади, и Петро не утерпел, чтобы не крикнуть ей вслед:
– Эй, гляди, потрешь!
– Небось! – отмахнулась Дарья.
Пересекая летник, Петро глянул влево. Далеко по серой спине шляха от хутора быстро двигался меняющий очертания пыльный комок.
– Вéрхи какой-то бегет. – Петро сощурился.
– Шибко! Ты гля, как пылит! – удивилась Наталья.
– Что б такое? Дашка! – крикнул Петро рысившей впереди жене. – Погоди, вон конного поглядим.
Комочек упал в лощину, выбрался оттуда, увеличенный до размеров муравья.
Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Минут через пять стало видно отчетливей. Петро всматривался, положив на поля соломенной рабочей шляпы грязную ладонь.
– Так недолго и лошадь запалить, намётом идет.
Он, нахмурившись, снял с полей шляпы руку, некое смятение коснулось его лица и застыло на развилке приподнятых бровей.
Теперь уже ясно виден был верховой. Он шел броским намётом, левой рукой придерживал фуражку, в правой вяло вился запыленный красный флажок.
Он проскакал мимо съехавшего со шляха Петра так близко, что слышен был гулкий хрип коня, вдыхавшего в легкие раскаленный воздух, крикнул, оскалив квадратный серо-каменный рот:
– Сполóх!
На след, оставленный в пыли подковой его коня, упала желтоватая пена. Петро проводил глазами конного. Одно осталось у него в памяти: тяжкий хрип полузагнанного коня и, когда глянул вслед ему, – мокрый, отливающий стальным блеском круп.
Не осознав еще окончательно подступившего несчастья, Петро тупо оглядел трепещущую в пыли пену, степь, сползающую к хутору волнистым скатом. Со всех концов по желтым скошенным кулигам хлеба скакали к хутору казаки. По степи, до самого желтеющего в дымчатой непрогляди бугра, вздували комочки пыли всадники, а там, где, выбравшись на шлях, скакали они толпою, тянулся к хутору серый хвостище пыли. Казаки, числившиеся на военной службе, бросали работу, выпрягали из косилок лошадей, мчались в хутор. Петро видел, как Христоня выпряг из арбы своего гвардейца-коня и ударился намётом, раскорячивая длинные ноги, оглядываясь на Петра.