– Ага, пришла.
Шелестя листьями, подошел Григорий, сел рядом. Помолчали.
– В чем это у тебя щека?
Аксинья рукавом размазала желтую пахучую пыль.
– Должно, с подсолнуха.
– Ишо вот тут, возле глаза.
Вытерла. Встретились глазами. И, отвечая на Гришкин немой вопрос, заплакала.
– Мочи нету… Пропала я, Гриша.
– Чего ж он?
Аксинья злобно рванула ворот кофты. На вывалившихся розоватых, девически крепких грудях вишнево-синие частые подтеки.
– Не знаешь чего?.. Бьет каждый день!.. Кровь высасывает!.. И ты тоже хорош… Напаскудил, как кобель, и в сторону… Все вы… – Дрожащими пальцами застегивала кнопки и испуганно – не обиделся ли – глядела на отвернувшегося Григория.
– Виноватого ищешь? – перекусывая травяную былку, протянул он.
Спокойный голос его обжег Аксинью.
– Аль ты не виноват? – крикнула запальчиво.
– Сучка не захочет – кобель не вскочит.
Аксинья закрыла лицо ладонями. Крепким, рассчитанным ударом упала обида.
Морщась, Григорий сбоку поглядел на нее. В ложбинке между указательным и средним пальцами просачивалась у нее слеза.
Кривой, запыленный в зарослях подсолнухов луч просвечивал прозрачную капельку, сушил оставленный ею на коже влажный след.
Григорий не переносил слез. Он беспокойно заерзал по земле, ожесточенно стряхнул со штанины коричневого муравья и снова коротко взглянул на Аксинью. Она сидела, не изменив положения, только на тыльной стороне ладони вместо одной уже три слезные дробинки катились вперегонку.
– Чего кричишь? Обидел? Ксюша! Ну, погоди… Постой, хочу что-то сказать.
Аксинья оторвала от мокрого лица руки.
– Я за советом пришла… За что ж ты?.. И так горько… а ты…
«Лежачего вдарил…» – Григорий побагровел.
– Ксюша… сбрехнул словцо, ну, не обижайся…
– Я не навязываться пришла… Не боись!
В эту минуту она сама верила, что не затем пришла, чтобы навязываться Григорию; но когда бежала над Доном в займище, думала, не отдавая себе ясного отчета: «Отговорю! Нехай не женится. С кем же жизнь свяжу?!» Вспомнила тогда о Степане и норовисто мотнула головой, отгоняя некстати подвернувшуюся мысль.
– Значится, кончилась наша любовь? – спросил Григорий и лег на живот, облокотившись и выплевывая розовые, изжеванные под разговор лепестки повительного цветка.
– Как кончилась? – испугалась Аксинья. – Как же это? – переспросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.
Григорий ворочал синими выпуклыми белками, отводил глаза в сторону.
Пахла выветренная, истощенная земля пылью, солнцем. Ветер шуршал, переворачивая зеленые подсолнечные листья. На минуту затуманилось солнце, заслоненное курчавой спиной облака, и на степь, на хутор, на Аксиньину понурую голову, на розовую чашечку цветка повители упала, клубясь и уплывая, дымчатая тень.
Григорий вздохнул – с выхрипом вышел вздох – и лег на спину, прижимая лопатки к горячей земле.
– Вот что, Аксинья, – заговорил он, медленно расстанавливая слова, – муторно так-то, сосет гдей-то в грудях. Я надумал…
Над огородом, повизгивая, поплыл скрип арбы.
– Цоб, лысый! Цобэ! Цобэ!..
Окрик показался Аксинье настолько громким, что она ничком упала на землю. Григорий, приподнимая голову, шепнул:
– Платок сыми. Белеет. Как бы не увидали.
Аксинья сняла платок. Струившийся между подсолнухами горячий ветер затрепал на шее завитки золотистого пуха. Утихая, повизгивала отъезжавшая арба.
– Я вот что надумал, – начал Григорий и оживился, – что случилось, того ить не вернешь, чего ж тут виноватого искать? Надо как-то дальше проживать…
Аксинья, насторожившись, слушала, ждала, ломала отнятую у муравья былку.
Глянула Григорию в лицо – уловила сухой и тревожный блеск его глаз.
– …Надумал я, давай с тобой прикончим…
Качнулась Аксинья. Скрюченными пальцами вцепилась в жилистую повитель. Раздувая ноздри, ждала конца фразы. Огонь страха и нетерпения жадно лизал ей лицо, сушил во рту слюну. Думала, скажет Григорий: «…прикончим Степана», но он досадливо облизал пересохшие губы (тяжело ворочались они), сказал:
– …прикончим эту историю. А?
Аксинья встала, натыкаясь грудью на желтые болтающиеся головки подсолнечников, пошла к дверцам.
– Аксинья! – придушенно окликнул Григорий.
В ответ тягуче заскрипели дверцы.
XVII
За житом – не успели еще свозить на гумна – подошла и пшеница. На суглинистых местах, на пригорках желтел и сворачивался в трубку подгорающий лист, пересыхал отживший свое стебель.
Урожай, хвалились люди, добрый. Колос ядреный, зерно тяжеловесное, пухлое.
Пантелей Прокофьевич, посоветовавшись с Ильиничной, порешил – если сосватают у Коршуновых, отложить свадьбу до крайнего Спаса.
За ответом еще не ездили: тут покос подошел, а тут праздника ждали.
Косить выехали в пятницу. В косилке шла тройка лошадей. Пантелей Прокофьевич подтесывал на арбе люшню, готовил хода к возке хлеба. На покос выехали Петро и Григорий.
Григорий шел, придерживаясь за переднее стульце, на котором сидел брат; хмурился. От нижней челюсти, наискось к скулам, дрожа, перекатывались желваки. Петро знал: это верный признак того, что Григорий кипит и готов на любой безрассудный поступок, но, посмеиваясь в пшеничные свои усы, продолжал дразнить брата:
– Ей-бо, рассказывала!
– Ну и пущай, – урчал Григорий, прикусывая волосок усины.
– «Иду, гутарит, с огорода, слышу: в мелеховских подсолнухах, кубыть, людские голоса».
– Петро, брось!
– Да-а-а… голоса. «Я это, дескать, заглянула через плетень…»
Григорий часто заморгал глазами.
– Перестанешь? Нет?
– Вот чудак, дай досказать-то!
– Гляди, Петро, подеремся, – пригрозил Григорий, отставая.
Петро пошевелил бровями и пересел спиной к лошадям, лицом к Григорию, шагавшему позади.
– «Заглянула, мол, через плетень, а они, любушки, лежат в обнимку». – «Кто?» – спрашиваю, а она: «Да Аксютка Астахова с твоим братом». Я говорю…
Григорий ухватил за держак короткие вилы, лежавшие в задке косилки, кинулся к Петру. Тот, бросив вожжи, прыгнул с сиденья, вильнул к лошадям наперед.
– Тю, проклятый!.. Сбесился!.. Тю! Тю! Глянь на него…
Оскалив по-волчьи зубы, Григорий метнул вилы. Петро упал на руки, и вилы, пролетев над ним, на вершок вошли в кремнисто-сухую землю, задрожали, вызванивая.
Потемневший Петро держал под уздцы взволнованных криком лошадей, ругался:
– Убить бы мог, сволочь!
– И убил бы!
– Дурак ты! Черт бешеный! Вот в батину породу выродился, истованный черкесюка!
Григорий выдернул вилы, пошел следом за тронувшейся косилкой.
Петро поманил его пальцем.
– Поди ко мне. Дай-ка вилы.
Передал в левую руку вожжи и взял вилы за выбеленный зубец.
Дернул ничего не ожидавшего Григория держаком вдоль спины.
– С потягом бы надо! – пожалел, оглядывая отпрыгнувшего в сторону Григория.
Через минуту, закуривая, глянули друг другу в глаза и захохотали.
Христонина жена, ехавшая с возом по другой дороге, видела, как Гришка запустил вилами в брата. Она привстала на возу, но не могла разглядеть, что происходило у Мелеховых, – заслоняли косилка и лошади. Не успела въехать в проулок, крикнула соседке:
– Климовна! Надбеги, скажи Пантелею-турку, что ихние ребята возля Татаровского кургана вилами попоролись. Задрались, а Гришка – ить он же взгальный! – как саданет Петра вилами в бок, а энтот тем часом его… Там кровищи натекло – страсть!
Петро уж охрип орать на нудившихся лошадей и заливисто посвистывал. Григорий, упираясь черной от пыли ногой в перекладину, смахивал с косилки наметанные крыльями валы. Лошади, в кровь иссеченные мухами, крутили хвостами и недружно натягивали постромки.
По степи, до голубенькой каемки горизонта, копошились люди. Стрекотали, чечекали ножи косилок, пятнилась валами скошенного хлеба степь. Передразнивая погонычей, свистели на кургашках сурки.