Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Григорий сел на сундук, сказал:

– Присядь на-час, а то завтра уеду и не погутарим.

Она покорно села рядом с ним, посмотрела на него сбоку чуть-чуть испуганными глазами. Но он неожиданно для нее взял ее за руку, ласково сказал:

– А ты гладкая, как будто и не хворала.

– Поправилась… Мы, бабы, живущие, как кошки, – сказала она, несмело улыбаясь и наклоняя голову.

Григорий увидел нежно розовеющую, покрытую пушком мочку уха и в просветах между – прядями волос желтоватую кожу на затылке, спросил:

– Лезут волосы?

– Вылезли почти все. Облиняла, скоро лысая буду.

– Давай я тебе голову побрею сейчас? – предложил вдруг Григорий.

– Что ты! – испуганно воскликнула она. – На что же я буду тогда похожа?

– Надо побриться, а то волосы не будут рость.

– Маманя сулила остричь меня ножницами, – смущенно улыбаясь, сказала Наталья и проворно накинула на голову снежно-белый, густо подсиненный платок.

Она была рядом с ним, его жена и мать Мишатки и Полюшки. Для него она принарядилась и вымыла лицо. Торопливо накинув платок, чтобы не было видно, как безобразна стала ее голова после болезни, слегка склонив голову набок, сидела она такая жалкая, некрасивая и все же прекрасная, сияющая какой-то чистой внутренней красотой. Она всегда носила высокие воротнички, чтобы скрыть от него шрам, некогда обезобразивший ее шею. Все это из-за него… Могучая волна нежности залила сердце Григория. Он хотел сказать ей что-то теплое, ласковое, но не нашел слов и, молча притянув ее к себе, поцеловал белый покатый лоб и скорбные глаза.

Нет, раньше никогда он не баловал ее лаской. Аксинья заслоняла ее всю жизнь. Потрясенная этим проявлением чувства со стороны мужа и вся вспыхнувшая от волнения, она взяла его руку, поднесла к губам.

Минуту они сидели молча. Закатное солнце роняло в горницу багровые лучи. На крыльце шумели детишки. Слышно было, как Дарья вынимала из печи обжарившиеся корчажки, недовольно говорила свекрови: «Вы и коров-то, небось, не каждый день доили. Что-то старая меньше дает молока…»

С попаса возвращался табун. Мычали коровы, щелкали волосяными нахвостниками кнутов ребята. Хрипло и прерывисто ревел хуторской бугай.

Шелковистый подгудок его и литая покатая спина в кровь были искусаны оводами. Бугай зло помахивал головой; на ходу поддев на короткие, широко расставленные рога астаховский плетень, опрокинул его и пошел дальше.

Наталья глянула в окно, сказала:

– А бугай тоже отступал за Дон. Маманя рассказывала: как только застреляли в хуторе, он прямо с стойла переплыл Дон, в луке и спасался все время.

Григорий молчал, задумавшись. Почему у нее такие печальные глаза? И еще что-то тайное, неуловимое то появлялось, то исчезало в них. Она и в радости была грустна и как-то непонятна… Может быть, она прослышала о том, что он в Вешенской встречался с Аксиньей? Наконец он спросил:

– С чего это ты нынче такая пасмурная? Что у тебя на сердце, Наташа? Ты бы сказала, а?

И ждал слез, упреков… Но Наталья испуганно ответила:

– Нет, нет, тебе так показалось, я ничего… Правда, я ишо не совсем поздоровела. Голова кружится, и, ежли нагнусь или подыму что, в глазах темнеет.

Григорий испытующе посмотрел на нее и снова спросил:

– Без меня тут тебе ничего?.. Не трогали?

– Нет, что ты! Я же все время лежала хворая. – И глянула прямо в глаза Григория и даже чуть-чуть улыбнулась. Помолчав, она спросила:

– Рано завтра тронешься?

– С рассветом.

– А передневать нельзя? – В голосе Натальи прозвучала неуверенная, робкая надежда.

Но Григорий отрицательно покачал головой, и Наталья со вздохом сказала:

– Зараз тебе как… погоны надо надевать?

– Прийдется.

– Ну, тогда сыми рубаху, пришью их, пока видно.

Григорий, крякнув, снял гимнастерку. Она еще не просохла от пота.

Влажные пятна темнели на спине и на плечах, там, где остались натертые до глянца полосы от боевых наплечных ремней. Наталья достала из сундука выгоревшие на солнце защитные погоны, спросила:

– Эти?

– Эти самые. Соблюла?

– Мы сундук зарывали, – продевая в игольное ушко нитку, невнятно сказала Наталья, а сама украдкой поднесла к лицу пропыленную гимнастерку и с жадностью вдохнула такой родной солоноватый запах пота…

– Чего это ты? – удивленно спросил Григорий.

– Тобой пахнет… – блестя глазами, сказала Наталья и наклонила голову, чтобы скрыть внезапно проступивший на щеках румянец, стала проворно орудовать иглой.

Григорий надел гимнастерку, нахмурился, пошевелил плечами.

– Тебе с ними лучше! – сказала Наталья, с нескрываемым восхищением глядя на мужа.

Но он косо посмотрел на свое левое плечо, вздохнул:

– Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь!

Они еще долго сидели в горнице на сундуке, взявшись за руки, молча думая о своем.

Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю, пошли в кухню вечерять.

И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Наталью, встал, оделся, вышел на баз.

Пантелей Прокофьевич выкармливал строевого коня, услужливо предложил:

– Сем-ка я его свожу искупаю перед походом?

– Обойдется, – сказал Григорий, ежась от предутренней сырости.

– Хорошо выспался? – осведомился старик.

– Дюже спал! Только вот соловушки побудили. Беда, как они разорялись всю ночь!

Пантелей Прокофьевич снял с коня торбу, улыбнулся:

– Им, парнишша, только и делов. Иной раз позавидуешь этим божьим птахам… Ни войны им, ни разору…

К воротам подъехал Прохор. Был он свежевыбрит и, как всегда, весел и разговорчив. Привязав чембур к сохе, подошел к Григорию. Парусиновая рубаха его гладко выутюжена. На плечах новехонькие погоны.

– И ты погоники нацепил, Григорий Пантелевич? – крикнул он, подходя. – Долежались, проклятые! Теперь их нам носить не износить! До самой погибели хватит! Я говорю жене: «Не пришивай, дура, насмерть. Чудок прикилбни, лишь бы ветром не сорвало, и хорош!» А то наше дело какое? Попадешь в плен, и сразу по лычкам смикитят, что я – чин хоть и не офицерский, а все же старшего урядника имею. «А, скажут, такой-сякой, умел заслуживать – умей и голову подставлять!» Видал, на чем они у меня зависли? Умора!

Погоны Прохора действительно были пришиты на живую нитку и еле-еле держались.

Пантелей Прокофьевич захохотал. В седоватой бороде его блеснули не тронутые временем белые зубы.

– Вот это служивый! Стал быть, чуть чего – и долей погоны?

– А ты думаешь – как? – усмехнулся Прохор.

Григорий, улыбаясь, сказал отцу:

– Видал, батя, каким вестовым я раздобылся? С этим в беду попадешь – сроду не пропадешь!

– Да ить оно, как говорится, Григорий Пантелевич… Умри ты нынче, а я завтра, – оправдываясь, сказал Прохор и легко сорвал погоны, небрежно сунул их в карман. – К фронту подъедем, там их и пришить можно.

Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными.

– Храни тебя царица небесная! – исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. – Ты ить у нас один остался…

– Ну, дальние проводы – лишние слезы. Прощайте! – дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню.

Наталья, накинув на голову черную свекровьину косынку, вышла за ворота.

За подол ее юбки держались детишки. Полюшка неутешно рыдала, захлебываясь слезами, просила мать:

– Не пускай его! Не пускай, маманюшка! На войне убивают! Папанька, не ездий туда!

У Мишатки дрожали губы, но – нет, он не плакал. Он мужественно сдерживался, сердито говорил сестренке:

– Не бреши, дура! И вовсе там не всех убивают!

Он крепко помнил дедовы слова, что казаки никогда не плачут, что казакам плакать – великий стыд. Но когда отец, уже сидя на коне, поднял его на седло и поцеловал, – с удивлением заметил, что у отца мокрые ресницы. Тут Мишатка не выдержал испытания: градом покатились из глаз его слезы. Он спрятал лицо на опоясанной ремнями отцовской груди, крикнул:

110
{"b":"254616","o":1}