Головань сиял. Он был во всем сыновьем! Зуделось ему, чтоб молодая, очумело-больная его радость перетекала в близких ему людей из верховинской кучки. Однако этим близким людям не радость несла это зоревая встреча, вовсе не радость. Недоумение, отчуждение и, что заметней всего проступало, было у них большое желание поскорей избавиться от блаженненького полуночника.
– Вам чого треба? Пить чи воды? – угрозливо наконец-то прошамкал Юраш, не отворачиваясь от Голованя и пятясь, утягиваясь в глубь коридорной ночи. – Совсем выпал из разума… Как дурень с печи… С каламанки[18] разыгрывать!
В ответ Головань поясно кланялся, без обиды говорил, что принёс поклон с родного краю и в доказательство протягивал в сумрак пластинку про Верховину.
– Сыны навезли полных два десятка таких пластинок. Берите! Слухайте с утра!
Обеими руками решительно заотмахивался Юраш от подаваемой пластинки, будто от беды какой невозможной.
– Бачу! Гарно туй[19] бачу, што за сынки нагрянули! – ядовито брунчал из темноты, с опаской взглядывая на свежую ссадину на лбу у Голованя, на запёкшуюся кровяную точку под носом.
– Аха… Нагрянули! Оба-два! – сановито светился лицом Головань. – Присоглашаю… Приходьте вечером на забаву…[20] На верховинскую приходьте колбаску… А Вам и подарок… Через сынков Лиза, дочка Ваша, прислала своей брынзы да сала…
Мрачный Юраш выступил с засовом на мерклый свет.
Стал медленно, вызывающе закрывать дверь.
– Но Вы ж просили ей прислать под удачу, – сдавленно прошептал Головань в полумрак закрываемой двери.
Ни в первом доме, у Юраша, ни в десятом никто не взял у Голованя песню про Верховину, никто не поверил его словам про приезд сынов – люди шарахались от него, закрывали перед ним двери, закрывали, захлопывали так, что вздрагивали дома; старик не обижался, ему было хорошо, он был во всем сыновьем, он говорил всем правду, хотел рассказать свою правду всему городу, рассказать сейчас, на первом свету дня, не в силах дождаться, когда день войдёт во всю свою власть; покончив с приглашениями, старик присел передохнуть на скамейку в скверике и в счастливой усталости уснул сидя с улыбкой на лице.
А над ним тянулось, клубилось тёмно-серое, сизое сукно низких комковатых туч.
16
И на молодых еетеях колючки растут.
На своём пепелище и курица бьёт,
а петух никому спуску не даёт.
А вечером в названный час никто из гостей не пришёл.
– Ну и не надо. Нам больше достанется, – с весёлой грустью сказал старик Головань. – Баба с воза, спицам легче. Люди мы маленькие, холодильные шкафы у нас здоровые. Перебедуем!
А ведь не бегает худо без добра. Нет большой потери без хотя бы малой выгоды.
Все, кого созывал старик ранним утром, не заменят и срезанного ногтя того, кто сам, не зван пришёл, но кто желанный тут во всякую минуту, покуда жив старик, покуда жива баба Любица. Пришёл Гэс!
– Э-э-э… Светлячок! Светлячо-ок!.. – дрожа вскинутыми для объятий руками и семеня навстречу Гэсу, застонал старик, и всё в доме пришло в движение.
Выбежала старуха. Выбежала Мария. Вывело любопытство Петра с Иваном.
Петру с Иваном было неясно, чего ж это оповещать всему миру, что наявился какой-то русявый сампатяга парень, и они скучно принялись просто наблюдать, что же будет дальше, поскольку повернуться и вот так просто уйти им показалось неудобным.
Замерев в углу гостиной, старуха сложила руки на груди и сострадательно, сквозь печальные слёзы смотрела на парня.
Мария, отжав плечом старика от парня, повалилась парню на грудь и заплакала настояще, как про себя почему-то отметил Петро.
Парень тихонько гладил её по спине, в конфузе краснел и молчал.
Восторженно допытывался дед:
– Какими судьбами, роднушка?
– Узнал, что к Вам, к русинам…
– Мы, Светлячок, – перебил старик, – не дуже гордые… Мы и на руснаков откликаемся…
– Вот узнал, что к Вам в гости нагрянули русины с Карпат. Зашёл посмотреть…
– Ка-ак узнал?
– Проблема! Да в нашем Калгари удержи новость на запорках! На одном конце чихнёт бычок, на другом ему желают крепкого здоровья.
Вылив первые изобильные слёзы, Мария, не переставая плакать, не выпуская парня из рук, словно боясь, что он может снова незаметно пропасть, присела на краёк старого дивана, стоял позади, судорожно давнула книзу сынов локоть. Садись!
– Как ты так можешь?! – горестно, неутешно заглядывая парню в самые зрачки, кинула отрывисто. – Ушёл – и нет целую неделю. Вот так сынок!.. К сердцу камень пудовый… Что ж тебе немило в родном доме?
– Хотя бы то, – с холодным вызовом отвечал Гэс, – что там слишком мило твоему Джимми. Какую гнусность ни сотвори, одни умиления, одни ахи. Ах Джимми!.. Ах Джи!.. Молись на него!.. Да моей ноги не будет в доме, пока он там!
– О Господи, – скорбно всхлипнула Мария и гнетуще повела вокруг глазами, точно призывая всё живое и мёртвое в свидетели. – Как и подымается язык на такое… Почему же это вы, одной крови братья, близнюки, не можете вместе и минуту быть под одной крышей? Неужели вы только и могли ладить, пока жили вот тут у меня? – опустила вялые плети рук к себе на живот. – Неужели от вас, – искательно, просяще смотрела Мария сыну в лицо, – неужели от вас и вся радость, пока носила вас под сердцем? Ну почему, ну почему я сейчас должна ложиться и вставать со слезами? Я мать… – Мария снизила голос до обиженного шёпота. – Понимаешь? Я мать… Я обязана знать, чем занимается мой сын. Я обязана знать, что ест мой сын. Наконец, я обязана знать, где же обитает целую вечность мой сын… Я ж тебя не на улице нашла…
Гэс повинно, уступчиво погладил мать по плечу, ободряюще стиснул ей погибельно тонкий локоток.
– Пожалуйста, засыпай спокойно. Я не хроник[21] какой-нибудь… Не наркоман. Скорая «белая радость» не прельщает меня… Городишко наш не такой уж конченный, как думалось раньше. Я открыл для себя квартал, где «Кому на Руси жить хорошо» читают без перевода.
– На какой? – машинально спросила Мария.
В глазах сына блеснуло недоумение.
Действительно, на какой надо переводить, чтоб можно было сказать, что это наш язык? Ведь в городе что ни квартал – новое землячество. Со своим рисунком дома, свои свычаи да обычаи, свой язык. Но одного, общего языка, роднящего всех, – такого единого языка нет в городе, не говоря уже в целом о стране.
Да что цепляться за всю страну? Возьми ту же голованьскую веточку. Крохотка семья. Но даже у неё не один язык. Дидыко говорит по-русски, бабушка – по-словацки. Языки схожие. Старики порядочно друг дружку понимают.
Мария, конечно, знала и русский, и словацкий, – отец у неё был русский, – да тянется Мария из последнего к английскому. Видимо, это у неё на роду. С Богом контракт не подпишешь. Уже с детьми Мария не проронила ни слова русского, ни слова словацкого, только по-английски, всё только по-английски, потому, упрямая, и упекла и Гэса, и Джи в английскую школу.
Слава Богу, школа школой, но когда Гэс услыхал русскую речь, его пронзило всего доступностью, ясностью, близостью этого языка ему, он заговорил на нём скоро, легко, и было у него такое ощущение, что он слишком долго молчал, оттого молчал, что просто не с кем было говорить (говорить-то было с кем, но не его то был язык лающий, в надсаду ему было ворочать мельничные жернова чужих слов), а тут проломился, заговорил лучисто, раскованно, вольно!
Тяжело смотрел Гэс на Марию.
– Отчего ты так смотришь на меня? – пропаще спросила Мария.
– Всё пытаюсь понять, – надломленно отвечал льдистым голосом Гэс, – зачем тебе понадобилось отдавать меня в английскую школу? Зачем тебе надо было вырывать меня из одной почвы и пересаживать в другую вверх корнями?