Она была, как и положено, без ума от своего первенца Жана. Мальчик, с самых первых шагов крепенький и упрямый, тоже обладал добротой души своей матери, но был подвержен вспышкам гнева, причем гнева, выходящего за пределы детской истерики, с ним случались припадки бешеной ярости, после которых он испытывал дрожь и стыд.
Жану было шесть лет, когда Жозефина родила второго ребенка, девочку, — Жюли.
Как раз Жюли я хорошо знал. В то время, на которое пришлось раннее детство Жюли, я сам был совсем еще зеленым юнцом, но уже со своими трудностями. Я делил людей на две совершенно разные категории: тех, кто мог быть мне полезен, и тех, кто этого не мог. И меня занимали только первые. Я знал про Польскую Мельницу ровно столько, сколько знали все. И ничуть не интересовался этой десятилетней девчушкой, которая ходила в школу к монахиням церкви Введения во храм Богородицы.
Как-то после полудня, около трех часов, я проходил по улочке, окаймленной школьными садами, и увидел, как через калитку вышла Жозефина, которая буквально несла на руках Жюли. Лицо девочки хранило следы слез и еще более глубокие и темные отметины, словно его вынули из пасти волка. Я увидел и лицо Жозефины — теперешней госпожи де М., короче говоря. Оно было замкнутым и решительным. Она смотрела прямо перед собой, ничего не видя.
Все началось, когда Жана отдали в школу. Мы были почти одного возраста. Однако проучились вместе только год. Я был вынужден рано зарабатывать на жизнь самостоятельно. Я сказал уже, каков был характер этого мальчика, но не упомянул про его отвагу. То была отвага льва. Не задумываясь он смело выступал против любого противника. Как только мальчики из его школы принимались попрекать Жана его семьей и роком, который ее преследовал, он бросался на них и навязывал им свой способ улаживания конфликтов такого рода. Полагаю, что один-два раза я и сам бывал замешан в деле. Отчетливых воспоминаний об этом у меня не сохранилось. Пусть все примут это к сведению.
Дети из нашей школы позднее сформируют общество. В нашем кругу никогда не забывают ни публичных оскорблений, ни поражений и умудряются отомстить за себя с помощью обходных маневров, когда боятся схлестнуться в открытую. Мы ненавидели маленького Жана де М. Мы выдумывали для него обидные прозвища и писали их на стенах. Его называли мертвяком. Так вот, он ничуть не был похож на мертвеца. У него была круглая голова, низкий и выпуклый, как у Жозефины, лоб, а на губах, похоже, гримаса Коста: то есть было чем дать отпор немалым силам.
Но он был один и против всех, что в натурах непреклонных и чутких к несправедливости усиливает гордыню. Он заставил жестоко поплатиться всех и сам жестоко поплатился. Эта потребность в мщении, губительная для его природной доброты, толкала Жана ко злу по наклонной плоскости, где ничто не могло его остановить.
С Жюли все было по-другому. С самого раннего детства ее лелеяли на Польской Мельнице с тем большей одержимостью, что она была очень красива. В ней соединились черты ее бабки Анаис (дошедшие через отца) с сиянием, исходившим от Жозефины. Я вспоминаю очаровательную девчушку, с очень большими и удивленными бархатистыми темно-карими глазами и с удивительными волосами, черными как смоль. Я думаю, она очень любила покрасоваться, и к этому еще добавлялась радость быть всем милой и вызывать любовь к себе.
Она пошла к сестрам монахиням церкви Введения во храм Богородицы, как на праздник, и к тому же, к сожалению, разряженная, как принцесса. Ее встретили там более сотни девочек, подробно извещенных о том, что происходило у мальчиков с Жаном. К ней отнеслись пренебрежительно. Она попыталась завоевать расположение любовью, затем притворством, наконец, на исходе сил, маленькими подлостями. Она была слишком похожа на мать и не по годам умна, чтобы не страдать оттого, что ее вынуждали так поступать.
Ее тоже прозвали мертвячкой. Но, поскольку здесь речь идет о женщинах, они пошли гораздо дальше. Старшие девочки забавлялись тем, что приманивали ее. Она не чуяла в этом подвоха и сразу же проникалась к ним доверием. Тогда ее увлекали в какой-нибудь уголок и рассказывали ей историю Костов, сильно ее приукрашивая. Девочки наслаждались той жутью, с которой наконец-то могли соприкоснуться. Они нагоняли страх на самих себя.
Жюли скоро стала им необходима. Больше не играли ни в классики, ни в мяч, не прыгали больше через веревочку. Играли в игру, в десяток раз более приятную и обращенную в тайну: испытать страх и напугать Жюли. Все удовольствие было в том, чтобы навести ужас на мертвячку, а заодно и на себя.
Это освоение науки сладострастия вскоре потребовало продолжения, быстро обнаружилась готовность к усвоению новых уроков. Слов теперь было недостаточно. Из-за того, что все происходило на словах, удовольствие оставалось неполным, все волновались в ожидании главного. Надо было пойти дальше. Какое счастье приблизиться, чего бы то ни стоило, к высшей степени блаженства. Сад церкви Введения во храм Богородицы стал местом таких наслаждений для юных девиц, что женщины, которые оттуда вышли (и которых я хорошо знаю), до сих пор вспоминают о нем с мечтательностью в голосе. Жюли не могла теперь ни сесть на скамейку без того, чтобы та вдруг не перевернулась, ни шагу ступить без того, чтобы не споткнуться о подножку. Бумажные пакеты внезапно разрывались над самым ее ухом; у нее от этого случались все более серьезные нервные припадки, которые эти барышни тайком наблюдали. Наконец, с ней случился такой продолжительный обморок, что его не смогли скрыть от монахинь.
Жозефина забрала дочку из школы.
И на Польской Мельнице Жюли не нашла себе покоя. Малейший шум теперь заставлял ее вздрагивать. Она стала мнительной и не доверяла никому, даже отцу, из чьих рук она вырывалась, даже матери, чьи бесхитростные слова (такие мудрые в своей простоте) отныне были для нее лишены смысла и связи с той реальностью, которую она знала. Однажды, не подумав о ней, вдруг пальнули по воронам, воровавшим мясо на псарне. При выстреле, словно пораженная им в самую грудь, Жюли забилась в конвульсиях, которые продолжались три дня и из-за которых она окосела.
Ущерб, нанесенный ее красоте, хотя и частичный, был от этого лишь еще более невыносимым. С одного боку она оставалась прекрасной, с другого была страшна со своим огромным закатывающимся глазом и кривым ртом. Жозефина без устали осыпала ласками это подобие каменного истукана.
До пятнадцати лет она оставалась не восприимчивой ни к чему. Все эти годы она провела в недоумении и словно в столбняке. Ее преследовали нестерпимые шумы.
Ее брат, тогда здоровый детина двадцати лет, с бычьим лбом, что-то вроде Аякса, был полон одновременно любви и ярости, без малейшего следа доброты. В сущности, Жюли имела такой же характер, как ее брат, во всяком случае, такую же отвагу. Надо полагать, оттого, что она боялась шумов (и не прекращала их бояться: в этом, по моему разумению, следует искать истоки той таинственной власти над звуками, которой она потом достигла), она в конце концов их полюбила. Теперь ей случалось иногда прислушиваться к лаю собак. Она всегда носила обмотанный вокруг головы платок, который закрывал ей уши. Только через этот платок осмеливалась она вступать в соприкосновение с тем, что пугало ее больше всего. То было время, когда она, не переставая быть поглощенной собой, обратила внимание на какую-то другую часть мира.
Жозефина сразу предугадала дальнейшее. После ружейного выстрела она больше не спускала глаз с Жюли. И заметила, что в дни сильных ветров ее дочь любила оставаться в коридоре второго этажа. Это было место с прекрасной акустикой, где шумы обретали необычайную благозвучность. Жозефина обладала хорошей крестьянской сметкой, то есть безошибочно постигала самую суть вещей. Она отлично поняла, что ее дочь может потерять желание жить так, как это принято. Пять лет она опасалась этого. Уж она-то знала, из кого выходят деревенские дурачки. Жозефина сразу сообразила, что в выборе средств стесняться не надо. И была поражена, поняв, что Жюли интересовалась как раз тем, что больше всего ранило ее чувства.