Есть такое глазное заболевание — «сужение поля зрения». Это заболевание, к
сожалению, распространено сейчас в поэзии, и не только молодой. Сужение
289
поля зрения приводит к тому, что мир попадает в стихи только крошечными
кусочками, раздробленно, без чувства взаимосцепляемости явлений. Боязнь гражданст-
венности есть слагаемое многих болезней: боязни себя, боязни сильных чувств, боязни
острых, ножевых тем, боязни мыслей, боязни поисков новой формы для нового
содержания. Вместе с тем сумма этих боязней иногда сочетается с беззастенчивой
боязнью быть незамеченным, толкающей не на построение храмов Дианы Эфесской, а
на закомплексованный литературный геро-стратизм. Молодой поэт может добиться
признания читателей только собственными стихами, но никогда — попыткой
поджигательства чужих репутаций. Зависть к чужому успеху превращается в того
самого лисенка, который выел внутренности самонадеянного юного спартанца,
прятавшего его за пазухой.
Похвально то, что многие молодые поэты непосредственно обращаются к России, к
ее истории, ее традициям. Однако высокое слово «Россия» в ряде стихов звучит
внесоциально и почему-то не сочетается с широким интернациональным чувством.
Этого никогда не было в большой русской литературе. Русская литература всегда была
воинствующе интернационалистична. И я хотел бы пожелать молодым писателям:
храня славные традиции русской литературы, не забывать об одной из ее самых святых
традиций — традиции интернационализма.
Закончить я хочу цитатой из Тургенева: «У нас еще господствует ложное мнение,
что тот-де народный писатель, кто говорит народным язычком, подделывается под
русские шуточки, часто изъявляет в своих сочинениях горячую любовь к родине и
глубочайшее презрение к иностранцам... Но мы не так понимаем слово «народный». В
наших глазах тот заслуживает это название, кто, по особому ли дару природы,
вследствие ли многотревожной и разнообразной жизни, как бы вторично сделался
русским, проникнулся весь сущностью своего народа...»
1977
БОЛЬШОЕ И КРОШЕЧНОЕ
Б
ш лок в письме к С.А.Богомолову с тактично приглушенной иронией посоветовал:
«Вы не думайте нарочито о «крошечном», думайте о большом. Тогда, может быть,
выйдет подлинное, хотя бы и крошечное».
Заметим, что Блок писал это в то время, когда часть писателей под влиянием
поверхностно понятого образа Заратустры уходила в эгоцентрические абстракции,
пытаясь выглядеть сверхчеловеками и стесняясь быть просто человеками. Бульварным
апофеозом этого суперменизма был роман Арцыбашева «Санин», но гигантоманией
побаливали и более одаренные художники: «Я гений — Игорь Северянин». Блок не
относил, как мы имеем смелость догадываться, гигантоманию к понятию «большого» в
искусстве — гигантомания всегда не что иное, как жирное дитя худосочного комплекса
неполноценности. Ахматова впоследствии мудро усмехнулась уголками губ: «Когда б
вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...» Но нарочито «крошечное»
есть такое же воплощение неполноценности, как и нарочито «большое» — то есть то
уничижение, которое паче гордости.
Я начал свою литературную жизнь в то время, когда наше искусство было больно
гигантоманией. Пышные фильмы с многотысячными банкетами на фоне электро-
станций, Волгодонские или целинные поэтические циклы, построенные по принципу
пластилинового монумента-лнзма. Я был дитя своего времени и болел его болез
152
нями вместе с ним, — слава богу, что корь гигантомании перенес в литературном
младенчестве, а не в зрелости, хотя и бывали затянувшиеся осложнения. Но мне
кажется, что в последние годы наше искусство вообще и поэзия в частности заболели
другой, не менее чреватой осложнениями болезнью, а именно «крошечностыо»,
поэтому совет Блока «думать о большом» приобретает сейчас оттенок вопиющей
насущности. В искусстве появилась некая боязнь исторического пространства,
пространства духовного. К сожалению, некоторые критики, вместо того чтобы быть
вдумчивыми лечащими врачами, помогающими избавиться от этой болезни,
поддерживают крошечность намерений. Попытка исподволь заменить Пушкина Фетом
на знамени русской поэзии, конечно, несостоятельна, но в то же время опасна,
особенно для морально неустоявшихся умов поэтической молодежи. Во многих
печатающихся сейчас стихах молодых разлита какая-то странноватая помещичья
благостность, попахивает гераневым мещанским воздушком подозрительного
спокойствия совести — этакая псевдогармония, ибо настоящая гармония включает в
себя бурю, внутри которой и есть величие истинного спокойствия духа, когда «встаешь
и говоришь векам, истории и мирозданью». Ощущается подозрительно ранняя
душевная устроенность или стремление к этой устроенности при помощи строк,
написанных столбиками. А как же насчет «позорного благоразумия»? Позорное
благоразумие и есть основа духовной крошечности. Крошечность иногда
прикидывается гражданственностью. Наши газеты еще не проявляют должной не-
терпимости к так называемым «датским» стихам — наспех настряпанным к
определенным датам. За многими из этих дат стоят великие по значению социальные
катаклизмы и торжественно-трагедийные события, но это величие, могущее быть
источником глубоких философских обобщений, порой сводится в деловитых
стихотворных упражнениях к уровню бодрых застольных тостов. Но с какой поры
жанр тостов стал называться гражданственностью? Социалистическое содержание
таких виршей равно нулю, несмотря на все необходимые в таких случаях политические
заклинания. Между халтурным послереволюционным стишком по поводу 1 Мая или 7
Ноября и сусальным рождественским стишком
152
в дореволюционной «Ниве» никакой моральной разницы: их делает близнецами их
общая мать — духовная крошечность. Почему великое становится предметом
эксплуатации крошечностыо? Чем ответственней тема, тем ответственней должно быть
и отношение к ней. Но возьмем великие стройки — например, БАМ. Наша молодежь,
рабочие, строители, инженеры делают действительно большое дело, иногда в
нечеловечески трудных обстоятельствах. Почему же на фоне этих трудностей начала
уже лихо пританцовывать песенно-эстрад-ная, бравурная легковесность — то есть
крошечность отношения к великим делам?
Третий вид крошечности надменно противопоставляет себя и первому ее,
элегически-классицистическому виду, и второму — спекулятивно-ангажированному.
Третий вид крошечности — это формализм, не догадывающийся о том, что два
предыдущих вида тоже насквозь морально формалистичны и не что иное, как его
родственники по равнодушному отношению к людям, ко времени. Если элегический
вид ходит в шелковом маниловском халате, из-под которого иногда неподобающе
торчат лапти «алярюса», а второй вид — в псевдокомсомольской ковбойке с
засученными рукавами, то третий вид—в джинсах с обязательной бахромой метафор.
Рваный ритм, якобы отображающий атомный апокалипсис. Устрашающие неологизмы.
Все предметы в мире существуют лишь для того, чтобы сравнить их друг с другом.
Коктейль стран, сбитый в шейкере вместе с колотыми кусками айсбергового
равнодушия. А равнодушие — уже крошечность. Я это все пишу не для того, чтобы
персонифицировать тот или иной вид крошечности, не для того, чтобы любители наме-
ков лихорадочно подставляли то или другое имя. Чтобы облегчить им задачу, скажу
так: валите все на меня — повинен и в первом, и во втором, и в третьем. Я люблю нашу
великую поэзию и не хочу, чтобы мы были крошечными хотя бы иногда, хотя бы в чем-
то. Но добавлю одно.
В западной поэзии было и есть немало значительных поэтов «герметического»