из всех стихов,— своя линия отношения к слову, к жизни. К чести Горбовского, он это
вовремя понял. Когда я его недавно встретил, это был уже совсем другой человек —
углубленный, спокойный — не в смысле «позорного благо
246
разумия», но в смысле самоопределенности, не зависящей ни от каких внешних
обстоятельств, а внутренне выношенной в результате долгих жизненных метании,
переосмыслений. Гранин был прав — Горбовский сумел очиститься, просветлиться.
Итог этого мучительного самоочищения, затянувшихся, но все-таки счастливых родов
самого себя — это вышедшие почти одновременно книга избранных стихотворений в
Лениздате и книга «Долина» в «Советском писателе». Эти две книги и есть подлинное
рождение Горбовского. Он рассчитался с «сомнительным товариществом», о котором
упомянул Дудин в своей прекрасной вступительной статье:
Я отплывал бочком, по гордо, и улыбался тайно, вбок, а в то, что мне явили годы, не
посвящал их, нет. ... Не мог.
Вот стихотворение, в котором проступает под внешней шутливостью
анималистической аналогии исповедь о внутреннем обвале и о нелегком
выкарабкивании из него:
Был обвал. Сломало ногу. Завалило — ходу нет. Надо было бить тревогу, вылезать
на белый свет. А желания притихли... Копошись не копошись — сорок лет умчались а
вихре! Остальное— раз~-г жизнь? И решил — захлопнуть очи... Только вижу: муравей
разгребает щель, хлопочет,
хоть засыпан до бровей. Пашет носом, точно плугом, лезет в камень, как сверло. Ах,
ты, думаю, зверюга! И за ним... И — повезло...
Избранное поэта, очищенное от лишнего, обладает качеством новой книги, ибо
иногда безжалостно отсечь от самого себя случайное не меньшая заслуга, чем на
129
писать что-то новое. Даже со старыми лучшими стихами Горбовский предстает как
новый поэт, в то время как иные, напихивая в свои кирпичам подобные однотомники
все,- что попало, абы кирпичи были потяжелее, дискредитируют безвкусицей отбора
лучшие стихи, когда-то ими написанные. На примере Горбовского видишь, что его
ранние удачи не случайны, а на примерах противоположных возникают печальные
сомнения. Пример Горбовского говорит о том, что любой поэт перспективен только
тогда, когда он мужественно безжалостен к себе в ретроспекции. Смысл строчек Гор-
бовского «Еще Россия не сказала свои последние слова!..» приобретает особую
значительность в устах поэта, сумевшего отделить свои собственные мнимые слова от
слов подлинных и, значит, понимающего значение слова как такового не только в сфере
поэзии. Итак, перед нами явление поэта, ибо что может быть выше отношения к слову
как к средству правды. Эта правда выражена у Горбовского не воздушно-элегическими
категориями, а резко, по-мужски:
И все-таки в пекло, и все-таки в гущу! Ныряю в вулкан, и варюсь, и варюсь! Я буду
стрелять, если в выстреле сущность. С улыбкой умру за Советскую Русь. В одном
догадаюсь, в другом — рпзберусь. Я вырос на солнце, на трупах, на каше. И так же, как
век, человечен и страшен.
Нашей поэзии сейчас не хватает мужского духа -— слишком многие пишут как-то
субтильно, женственно. Но если женственность хороша у женщин, то у мужчин это
духовная бесполость.
Горбовский — из блокадных ленинградских детей, многие из которых могут, если
живы, подписаться под такими вот строчками:
Война меня кормила из помойки, пороешься — и что-нибудь найдешь, как
серенькая мышка-землеройка, как некогда пронырливый Гаврош. Зелененький сухарик,
корка сыра, консервных банок терпкий аромат. В штанах колени, вставленные в дыры,
как стоп-сигналы красные горят...
248
Может быть, именно благодаря знанию цены каждой корки у Горбовского такая
неистребимая жажда жизни:
Продлите мне командировку из ничего — на белый свет! Я встретил божию
коровку, я натолкнулся на рассвет.
Эта жажда иногда доходит до детского, растерянно-вопрошающего изумления:
Разворошить, как муравейник, весь мир загадок и задач... Который камень
откровенней? Когда казнит себя палач? Кому любимая дороже, себе ли, мужу или мне?
А крокодилы ходят лежа, поди узнай — по чьей вине? Когда возникло все живое и
неживое — почему? И почему родится двойня, а ты и я — по одному?
Мало кто в нашей поэзии сейчас, после искрометно-плотского павловасильевского
ощущения мира, так умеет наслаждаться живописью жизни, ее пахнущей, дышащей,
звучащей фактурой, как Горбовский. Вот начало из стихотворения «Хозяин»:
Весь день сражался: рыл картошку, солил грибы, колол дрова, ругал беременную
кошку, хотя она была вдова, снимал антоновку, как яйца, боялся оземь расшибить, и
внука (вовремя являйся!) успел за чуб потеребить...
Или:
И два молочных крепыша (загар»— топленой корочкой) под стол ходили не спеша,
как селезни — на корточках. Стояла яркая гармонь, как памятник, на кружеве. Упавший
нюхала лимон собачка с тихим ужасом.
130
Но это плотское ощущение мира не переходит Горбовского в бездумную
умиленность земными благами, в торжествующий над духом физиологизм. У него нет
распространенной ныне болезни — обезболивания стиха. Горбовский наделен даром
сказать совсем простые, но так и задевающие душу строчки: «Постучите мне в окно
кто-нибудь из Ленинграда!» Он не ищет «к людям на безлюдье неразделенную
любовь». В безлюдье для него нет любви, и пустая квартира, кем-то покинутая, его
гнетет, когда он замечает на паркете кем-то забытый гривенник, «маленький и
страшный». Он любит рабочего человека, но не элитарно-снисходительной любовью, а
как свое второе «я»: «Вошел, пропахший мокрым лесом, грибами, плесенью, смолой.
Глаза под кепочным навесом всем говорили: «Я не злой». Горбовский любит и детей, и
старух — как будто сама жизнь, помогая его стихам, «ревниво держит их в пределах
начала жизни и конца». Вот замечательное стихотворение:
Здравствуй, бабушка-старушка, голова твоя в снегу. Ты уже почти игрушка — это я
тебе не лгу. Точно камушек на камне, ты сидишь на валуне. Отгадать тебя — куда мне,
осознать тебя — не мне. Ноги воткнуты, как палки, в землю-матушку черну. Мне
совсем тебя не жалко, грустно-тихую, одну. Мне еще валиться с неба, попадать под
поезда, а тебе — кусочек хлеба, и отпрянула беда. Помашу тебе рукою, серый камушек
в пыли... Вот ведь чудо-то какое вырастает из земли.
Великолепно написано примыкающее к этому стихотворение «Я тихий карлик из
дупла...», мудрое стихотворение «Капля», ставящее прорыв первой капли в бездождье
выше «стаи» воды, хорош отрывок из поэмы «Циркачка», плотный, мускулистый, чем-
то напоминающий «Столбцы» Заболоцкого. Несмотря на то, что жаж
130
да жизни приводит порой Горбовского к восклицаниям: «И не надо, не надо
проклятых вопросов, коли эта земля под ногами жива...», такие прекрасные стихи, как
«Распята сухая дорога...», «Кто он?», «Перед полетом», «Бездомная лошадь»,
«Одиночество», «Белорусские бабки», «Забытые писатели», носят в себе гораздо
больше философской плодотворной вопросительности, чем продекларированное
желание безвопросности. Внутренний поединок с жестокостью, сытостью, бездумным
застоль-ством — это тот вопрос, который нельзя оставлять повисшим в возухе:
Мне говорят: «Бери топор! Пойдем рубить кого попало!» А я — багряных помидор
хочу во что бы то ни стало. Мне предлагают: «Па деньгу, купи жену, купи машину!» А
я кричу: «Кукареку!», поскольку так душа решила. Меня хватают за рукав: «Пойдем в
кабак! Попарим душу!» А я в ответ на это: «Гав!» — и зубы страшные наружу. .
Желание избежать «проклятых вопросов» — это известная человеческая слабость, и
тот, кто притворяется, что этих вопросов не боится, лжет. Суворов говаривал в свое